Из всего этого Катерина и Маша поняли только, что он сейчас пришел из города и был в Панфиловке, где Андрей сообщил ему об удалении Маши. Рамы, шесть целковых и более всего радость Ивана, причину которой никак не могли они истолковать себе, сбивали их с толку.
– Хотелось вас проведать… порадовать хотел. Слышь: сорок рам!.. За три уж деньги получил, шесть целковых! Ничего, тетушка Катерина, что она дома жить станет, это все ничего, ты об этом не думай: авось, бог даст, теперь все поправимся…
– Да что ж такое? я все в толк не возьму, чему радуешься-то? – спросила Катерина.
– Погоди… сейчас… Ух! смерть упыхался… все в бежки да в бежки, от самого, почитай, от хутора.
Катерина подвела его к колодцу, заставила сесть и сама села. Маша остановилась перед ними, закрыв ладонью глаза от солнца, которое освещало повеселевшее лицо ее.
– Что ж ты до сих пор в городе-то делал? Хотел с нами идти оттуда, до самого вечера ждали; куда ж ты делся-то?.. Ничего я не разберу, что говоришь-то, – сказала Катерина.
– А вот вишь ты, – начал Иван, выказывая веселость, которая заметно переходила к Маше[126], – вышло дело такое, никаким манером нельзя было упредить вас… Как вышел из суда-то, как спрашивать-то меня кончили… знамо, очень уж обрадовался, вон скорей… а тут у самых дверей городничий стоит.
– «Ты, говорит, братец, столяр?» – он еще прежде в суде меня видел, такой ласковый… Как сказал я ему: «столяр, говорю, сударь», – велел за собою идти. Пришли к нему в дом; стал опять водить меня по всем комнатам… У него, значит, рамы худо запирались, так которую починить велел…
– Уж неужели тебе оторваться-то нельзя было?.. На минуту отпросился бы, все бы тогда знали о тебе, сумневаться не стали бы…
– То-то и есть, никаким манером нельзя, тетушка Катерина, – с живостью перебил Иван. – Ты погоди только, все расскажу. Ну вот, тем временем, как я у городничего-то, наезжает к нему помещик… Ты слушай только… Вот как увидел он меня, – а я тут же в комнате стоял, задвижку в раму врезывал, – а он, слышь, затем и приехал: оченно столяр требовался… То-то поглядела бы ты, что было-то! Помещик себе желает, городничий себе – чудные, право, такие!.. Спорили, спорили, помещик городничего-то одолел, меня выпросил… Я и давай тогда проситься. «Так и так, говорю, ваше высокоблагородие: у меня здесь сродственники, надо сказаться, дожидать станут, посулил вместе в деревню идти…» Ничего этого не слушает, я ему свое, он свое. «Ладно, говорит, уйдешь, где тебя искать!..» Сейчас же велел сесть к себе на козлы и повез в деревню – торопыга такой! а, впрочем, во всем остальном ласковый; сулит: «работы, говорит, пропасть; я, говорит, тебя не обижу, будешь доволен!» Ну, и точно: сейчас это, как приехали в деревню, велел накормить меня, потом велел одну раму сделать; как сделал, он все рамы со всего дома – а дом у него новенький, только что выстроен – все рамы мне отдал: сорок рам! По два целковых за штуку подрядился! Окроме того, другая еще работа будет, насчет, то есть, мебели… Нанялся я у него до самой до зимы, тетушка Катерина!..
– Ну, слава богу, Иванушка! слава богу!
– Слава богу! И я тоже говорю: слава богу, тетушка Катерина! – перебил Иван, которому очень трудно было усидеть на месте: радость так и подмывала его. – Сначатия-то, как стал я у него проситься к вам сходить, осерчал маненько, а потом обошлось; деньги за три рамы, которые сделал, шесть целковых, отдал; велел приходить через три дня. Я потому больше, вас добре хотелось проведать… Вот, тетушка Катерина, все эти дела, которые у вас теперича, все это ничего… Надо надеяться, справимся как-нибудь… Слышь: сорок рам! восемьдесят целковых! да там другой еще работы наберется…
– Дай тебе бог… хорошо все это… – промолвила Катерина. – Ну, а идучи городом-то, не заходил ли к Дуне? Что она, сердечная?..
– Как же, тетушка, заходил! Меня к ней не допустили; сказывали только: оченно плоха… а жива еще, жива!.. А насчет, то есть, Филиппа также сказывали: в Москву отправили, и мальчика отправили, там судить будут… Ну, а у вас как? все ли благополучно? Что дядя Тимофей? все нездоровится? Андрей сказывал: очень, вишь, разнемогся…
– Даже не встает с лавки… признать трудно, – сказала Маша.
– Очень, очень плох, Ваня, – примолвила Катерина, – сдается мне, вряд встать; совсем уж к тому дело идет… право…
– Полно, тетушка Катерина, бог милостив! Будешь все так-то думать, хуже истоскуешься! Ты об этом не думай, право; а пуще всего не думай об этих обо всех делах своих; теперь, авось, справимся.
– Ты, Иванушка, поужинай с нами, – перебила Катерина, приподымаясь с места и поглядывая на корову, возвращавшуюся домой сама собой, – угощать тебя не станем: нечем, касатик!.. Хлебец один да молочка похлебаешь с моими ребятишками…
– Вот! рази я гость у вас? Я ведь все это знаю, тетушка Катерина; ты, право, напрасно говоришь все такое, ей-богу! – произнес Иван, поглядывая на мать и на дочь и выказывая на лице своем в одно и то же время и робость и какую-то неловкость.
Он хотел еще что-то прибавить, но Катерина опять его не дослушала; она обратилась к дочери и велела ей сходить за ребятишками, голоса которых продолжали раздаваться в отдалении. Маша, совсем уже развеселевшая, тотчас же отправилась. Катерина между тем подогнала корову к колодцу и ушла в мазанку.
Первым делом Ивана, когда он остался один, было отряхнуть пыль, покрывавшую его ноги; потом, сняв картуз и пригладив волоса, он охорашивался с таким видом, как будто перед ним находилось огромное зеркало, в котором он мог осматривать себя с головы до ног. Приведя таким образом в порядок свою одежду и наружность, он вытащил из-за пазухи платок, развязал зубами крепко затянутый узелок и вынул счетом шесть целковых. Но деньги эти мгновенно исчезли с его ладони, как только Катерина показалась на пороге мазанки с горшком в руках. Неловкость, начинавшая примешиваться к радости молодого парня, еще заметнее овладела им, когда он подошел к Катерине: он, очевидно, затруднялся теперь не только в том, как повести речь, но даже как бы удобнее подойти к бабе: зайдет за ее спину – солнце бьет по глазам; повернется спиною к солнцу – прямехонько подвертывается на глаза Катерина, а ему не хотелось, чтоб она заметила его неловкость; наконец он прислонился к двери, так что Катерина, присевшая доить корову, могла видеть одну половину его улыбки, другая же половина улыбалась степи и заходившему солнцу.
– Вот… я хотел попросить тебя, тетушка Катерина, – начал Иван, крепко сжимая деньги ладонью, – слышь, которые я деньги получил, шесть целковых, побереги их, пожалуйста; мне они не надобны, право слово… теперича время такое… потому что у меня все есть… примерно… У того барина ни в чем, значит, не нуждаюсь; возьми это, пожалуйста… схорони…
– Что ж, пожалуй. Вот это хорошо, что бережешь деньги-то; завсегда отдавай мне: у меня, не бойсь, не пропадут.
– Знаю, тетушка, знаю, а пропадут, ну так что ж? все это, значит, ничего… У меня скорей унесут… Ну, там, коли тебе что потребуется… ты, тетушка Катерина, возьми да купи… это, значит, все единственно.
– Ну нет, Иванушка, это не годится: деньги твои, под сохранение дал, я беречь должна… Нет, ты это напрасно…
– Нет, ты напрасно, тетушка Катерина… напрасно говоришь так… Что за важность, коли ты истратишь, – все это на дело пойдет… право, на дело самое настоящее… К тому, рази я вам чужой? Может, еще… гм!.. коли господь создаст… гм!.. то есть…
Тут Иван остановился и с минуту вертел целковыми.
– Мне это ничего… право слово, ничего, тетушка Катерина, – начал он, производя такие улыбки, каких, верно, еще никто не видывал, – я ведь настоящее говорю: ведь иные-то родные хуже чужих; значит, кому какие нападутся… Вот хошь бы вы теперича: неужли ж я скот какой? Я век должен ваши добродетели помнить, потому с самого измалетства…
Говоря все это, Иван не переставал вертеть и перевертывать свои целковые; речь его до того стала путаться и голос так изменился, что Катерина подняла голову.
– Это ты, тетушка, сколько дала за корову-то? Хороша оченно! Уж такая-то животина, лучше быть нельзя! – вымолвил неожиданно Ваня, разглядывая животное.
Катерина невольно усмехнулась.
– Разве ты впервой ее видишь? – сказала она, принимаясь снова за свое дело. – Что это тебе вздумалось? она у нас вот уж никак пятый месяц.
– Нет, я так, тетушка Катерина, потому больше спросил, что в городе, как шел к вам, такую вот точно корову видел… точь-в-точь… оченно уж дешево отдавали. Только мне незачем! Я так говорю, к случаю; потому, когда человек семейный, ну, ему тогда все это требуется. Без коровы, знамо, никак нельзя; а мне зачем она? Другое дело, кабы… гм!.. то есть… гм!.. Может, господь благословит… тогда я все это… Я так, к примеру…
Иван снова сбился с толку; чтоб поправиться, он поспешил провести ладонью по лицу, на котором снова выступили капли пота; но это не помогло; он начал кашлять, прищуривал глаза, раскрывал их, опять кашлял, и опять-таки ничего из этого не вышло. Едва только язык его произносил первое слово из разговора, который так хорошо обдумал он дорогой, едва приходила ему мысль об этом разговоре, его кидало тотчас же в пот, он путался и сбивался с толку. Наконец он решился отложить до завтра объяснение с тетушкой Катериной. Вместе с этой решимостью почувствовал он вдруг необыкновенное облегчение: точно гиря свалилась с плеч; он заговорил с прежней развязностью и непринуждением; но беседа не могла долго продолжаться: голоса Маши и трех мальчуганов, возвращавшихся домой, раздавались уже в шагах во ста от мазанки. Иван пошел к ним навстречу – и по прошествии десяти минут все стояли подле колодца, не выключая Волчка, который, желая, вероятно, выразить Ивану свою радость, подпрыгивал ему чуть не к самому носу.
– Полно вам, полно! экие шалыганы, прости господи! – вымолвила Катерина, слегка похлопывая ребятишек, которые облепили плечи и спину Ивана, – прочь пошли! Маша, хошь бы ты заступилась… Шутка, ведь сорок верст нонче прошел… Прочь пошли, баловники!