жарная караулка. Там всегда сидел старый дед Трифон. Кто он, когда и откуда пришел, никто из прядеинцев толком не знал; летом дед кое-что подрабатывал, ходил по деревням, но с наступлением холодов непременно возвращался к себе в сторожку, топил печку, мастерил ребятишкам игрушки или плел лапти.
В прошлые зимы.молодежь ходила к деду, но к этой зиме в Прядеиной парней и девчат намного больше стало. Веселая и бойкая на язык Репсемейка Палицына, первая заводила всех девичьих вечерок, собрала как-то подружек, о чем-то пошептались и гурьбой побежали к деду Трифону. Тихо и чинно вошли в избу и, поздоровавшись и помолившись на икону, смирно встали у порога. Дедко Трифон со своей бабкой сидели на печи. Бабка кряхтя высунулась и спросила:
– Зачем пожаловали, барышни? За делом али как?
Репсемейка-хитрюга, шмыгая носом, жалобно так попросила:
– Баушка Акулина, уж вы с дедом пустите нас на вечерки посидеть, совсем собраться не у кого, все семейные… А на улке холодно уж стало совсем… А, баушка?
– Ну че мне с вами делать… Как, дедко, пустим их, ли че ли?
– А вот бутылку кумышки** ежели принесут, а потом после себя полы вымоют, да ладом – так че, пусть себе вечерничают!
Чего греха таить, дедко Трифон и бабка Акулина по-стариковски не прочь были выпить. И с тех пор так и повелось: если молодежи надо было собраться на вечерки, то шли к деду и бабке с припасенной бутылкой кумышки, и уж и пели, и плясали вволю.
После Покрова к Василию неожиданно пришел кум Афанасий. Как ни в чем не бывало, пригласил на помочь* – складывать избу.
Народу на помочь на афанасьевское подворье пришло много, и работа закипела так, что к полудню все бревна сруба были сложены на мох, и дружно взялись складывать конюшню.
Афанасий первым из новгородских поселян поставил себе избу на новом месте. Стали понемногу обустраиваться и другие переселенцы. Прядеинцы помогали приезжим, кто как мог.
Между тем выпал первый снег и стало примораживать, зима постепенно вступала в свои права.
Василий Елпанов по первому снегу перевез нарубленный лес в деревню. Несмотря на недавнюю размолвку, они с кумом вроде бы примирились, и Василий не жалел сил во время помочи, когда Афанасию складывали избу и конюшню. Строиться он решил рядом с ним. Хорошо, что лесу нарублено много – хватит тоже и на дом, и на конюшню.
Вскоре Василий с Никитой поехали, как договаривались, в Харлово – разузнать насчет лошади, а если получится, то купить ее для Елпанова. У въезда в село Никита остановился, как бы что-то вспоминая, и сказал Василию:
– Поневоле запутаешься по заоврагам-то харловским! Давно уж не бывал у своего знакомца-то…
Немного поплутав, Никита остановил лошадь возле просторного дома и постучал кнутовищем в ворота. Во дворе залаяла собака, и через некоторое время вышла старуха. Одета она была по-кержацки в темно-синий сарафан, голова до глаз повязана темным платком.
– Че надо-то? – не слишком приветливо спросила старуха и прикрикнула на собаку. – Да, хватит тебе, окаянная! Замолчи!
– Дома ли Черта? – непонятно для Василия спросил старуху Шукшин. Елпанов только потом узнал, что Черта – это прозвище хозяина, к которому они приехали.
– Нету его, на медвежьей облаве он с сыновьями. Третий день зверя выслеживают – совсем одолел проклятущий медведь! А вам нашто хозяин-то?
– Нам, вишь, лошадь купить надо. Хозяин продать обещал, говорил, что у него есть одна на продажу.
– Ну, когда такое дело, заходите нето в избу, пока ждете его, так погрейтесь!
Никита и Василий вошли в ограду, потом и в избу. Везде были развешаны звериные шкуры, на стенах вместо вешалок торчали ветвистые оленьи рога… Лошадиные покупатели сели на лавку, долго ждали бестолку, а когда, потеряв терпение, хотели уж, несолоно хлебавши, возвращаться в Прядеину, во двор въехали сани. В них сидел Черта с сыновьями. В ногах у них еле помещалась лохматая туша убитого медведя. Первым из саней вылез хозяин и кивком, без слов, поздоровался с вышедшими на крыльцо Никитой и Василием.
Черта был высокого роста, на вид худощавый, но чувствовалось – немалой силы человек с кудрявой бородой и черными волосами, еще не тронутыми сединой. Черные живые глаза отливали агатовым блеском. Черта точь-в-точь походил на цыгана, но был на редкость неразговорчив. Никто даже не знал его настоящего имени, и все звали его по прозвищу. Черта страшно не любил пустопорожних разговоров. Никита, видимо, хорошо знавший его характер, сразу заговорил о покупке.
Черта, все так же не обронив ни слова, повел покупателей в пригон и показал молодую кобылу – рослую, гнедой масти со звездинкой во лбу – и назвал свою цену. Цена была сходной, но тут Василий чуть было не испортил сделку: мол, может, хозяин немного сбавит цену? Черта так и полыхнул цыганскими глазами и сказал, как ножом отрезал:
– Не хочешь, так не бери!
Что оставалось делать Василию? Он вынул и отсчитал деньги, потом взял в руку повод кобылы и вместе с Никитой вышел на улицу. На обратном пути он стал расспрашивать Шукшина о Черте.
– Ну, ты и сам, поди-ка, видал… Своенравный он мужик! А уж смелый – до отчаянности: на медведя, говорят, в одиночку пойдет с рогатиной. Сыновей у него двое, и оба в отца пошли, вместе с ним охотничают. Видал – у них вся изба шкурами увешана! Старшего-то сына Черта женил недавно.
– А что ж он нелюдимый-то такой? Кажись, из него слова клещами не вытянешь…
– Кто его знает? Может, опасается он чего-то или скрывает что, да ведь не нашего ума это дело, – задумчиво отвечал Никита.
– Старуха-то – жена его, что ли?
– Не… Жена у него умерла. А старуха – сам не знаю, похоже, что работница… Гляди, Василий, Кирга наша сюда пришла, только берега здесь у нее крутые и пруда нет. Да и место куда хуже, чем у нас в Прядеиной, – вишь, одне овраги да буераки кругом. А главное, красный лес здесь далеко – вот чем плохо.
…Когда Василий вернулся с лошадью-новокупленкой, Пелагея с ребятишками были рады-радешеньки.
– Вот нам бы еще коровенку к весне завести, – размечталась Пелагея, – так вовсе хорошо было бы!
Это уж от веку так повелось – в крестьянстве мужику жизнь не в жизнь без лошади, а хозяйка спит и видит, как в пригоне или в стайке у нее жует себе жвачку и шумно вздыхает корова, коровушка-кормилица.
Тайком от мужа Пелагея продала свое обручальное кольцо, серьги и подвенечное платье, которые привезла за тысячи верст с Новгородчины в Зауралье и которые с тех пор хранила в сундуке. И все прикидывала, как по весне они купят телку – денег должно было хватить…
Теперь Василий часто ходил помогать куму Афанасию: срубы-то сложили, оставалось сделать выделку. Крышу закрыли берестой, прорубили окна, навесили двери. Надо было и печь глинобитную делать, но придавили морозы, и загодя заготовленная глина застыла; пришлось оставить дело до весны. Зато конюшня получилась на славу, и лошади стояли в тепле.
Афанасий посмеивался:
– В сильные-то морозы, когда в землянке холодно сделается, ночевать будем с лошадями в конюшне!
Но в землянке было всегда тепло. Сейчас, когда закончили строить дом, Афанасий в свою очередь стал помогать Василию, в свободное время приходил и Никита. Вскоре рядом с афанасьевым домом заблестел желтизной новых бревен сруб дома для Василия.
Перед самым Рождеством бабы затеяли топтать сукно. Анфиса позвала Пелагею, нагрели много воды, принесли корыто со скамеечками, как в лодке. Материю из шерсти, вытканную на прочной льняной основе, заваривали кипятком, потом, когда он остывал, садились в корыто лицом друг к дружке, и топтали ногами. Из лучшей поярковой шерсти получалось домотканое сукно. Что это было за сукно, судить не берусь, но за неимением лучшего шло за первый сорт. Из него шили праздничные кафтаны мужикам, и ни один жених не шел под венец без такого кафтана. Шерсть, которая похуже, шла на сермяги для повседневной носки весной и осенью. Сермяга была теплой и легкой, потому что на одном льняном подкладе.
Анфиса с Пелагеей взялись перед праздником за большую стирку. Притащили большую кадушку, сложили в нее на раз выстиранное белье, залили кипятком и добавили щелока*. По мере того, как вода начинала остывать, бросали в кадушку раскаленные камни – вода в кадушке снова бурлила. Кое-какое белье в корчаге ставили на ночь в печь, чтоб оно хорошенько пропарилось. За стиркой Анфиса все сетовала помогавшей ей Пелагее, будто оправдывалась:
– Нынче мы скота почти не кололи, так и помылья* в достатке взять неоткуда.
Одну работу сделали, а тут и другая приспела: к Рождеству принялись мыть в избе и малухе. Скоблили потолки и стены, мыли их с речным песком, пока все не заблестело чистотой. Накануне Рождества, в сочельник всего наварили-нажарили, наготовили стряпни.
Вот и светлый праздник Рождества настал. Спозаранку ребятишки уже бегают из дома в дом: поют, славят Рождество Христово. Славить умели с самого раннего детства, и кто лучше поет, тому и гостинцев хозяева больше дают.
Веселый праздник – Рождество! В народе говорят, что в эти дни "даже у воробья пиво". А пиво в каждом дому варили разных сортов: хмельное, "травянуху", а кроме того – брагу на меду.
В сочельник по обычаю каждый должен быть сыт. Наедались и напивались вволю все – и хозяева, и работники. Утром набожные зажиточные прядеинцы запрягали в кошевки лучших лошадей и ехали в Киргу, к церковной обедне. Оставшиеся в деревне прядеинцы проводили праздники, как кому любо, всяк веселился по-своему. Одни любили с песнями, хохотом и визгом кататься по деревенским улицам на лошадях. Даже те, у кого на дворе и была-то одна лошаденка да короб на дровнях, и то на Рождество выезжали кататься, правда, где-нибудь ближе к задворкам, чтобы не быть стоптанными тройками бешеных рысаков сельских богатеев.
Никита Шукшин запряг в кошевку Гнедка и повез кататься свою семью, следом на санях выехали Василий с Пелагеей.
Казалось, вся деревня вышла на улицы на рождественское гулянье, дома остались только совсем немощные старики и старухи. Девки и молодухи вытащили из заветных сундуков все самые лучшие свои наряды – бухарские, пуховые оренбургские и кашемировые, красные и желтые, с крупными цветами шали. Везде и всюду слышались песни, смех, сыпались шутки-прибаутки, бегали ряженые: кто маску нацепил и татарином обрядился, кто в цыгана превратился, а кто так лицо себе печной сажей вымазал, что его и родная мать, пожалуй, не узнала бы…