— Простите. В котором году родилась девочка?
— В году? Такая хорошенькая. Красные офицеры и комиссары — они не лишены чувства — баловали девочку.
— Прошу, припомните дату рождения.
— О, это было давно. Я была молода и неопытна. Меня продали. Да, да. Продали в гарем, в Бухару.
— Итак, ее отец эмир.
— Увы. Мой бедный ребенок, моя девочка…
— Итак. Кто похитил вашу дочь? Они забрали и ваше имущество?
— Мой комиссар уехал в горы и не вернулся. Я не могла ть в неизвестности. Через Шуян-тепа проезжал один красный офицер, очень симпатичный, такой кудрявый. Я поехала с ним узнать про комиссара.
— А девочка осталась? А ваши вещи? Не было ли среди ваших вещей бумаг, документов? Не взяли ли вы с собой из Бухары какие-нибудь документы?
На бульдожьем желтом лице мистера Эбенезера Гиппа не отражалось ни раздражения, если оно и было, ни нетерпения, которые могли возникнуть из-за бестолковых, путаных ответов Люси. Даже и теперь, когда, вместо того чтобы ответить прямо, она снова воскликнула:
— О моя несчастная дочь!
— Не припомните ли, был ли при девочке какой-либо документ, предмет, доказательство ее происхождения. Наконец фамилия, имя. Какой-либо признак, примета?
— Моника осталась у одного фермера. Очень дикая, но почтенная семья. Хозяин очень черный, бородатый, но был ласков с девочкой. Я сказала: «Доверяю мою девочку вам». Села на лошадь и уехала. О, я прекрасно ездила верхом!
— Вы не вернулись?
— О, нет. Все закрутилось, завертелось в Самарканде. Господин Кастанье увез меня в Ташкент. Потом Москва, Париж. Я не могла не воспользоваться шансом. Я осенний листок в вихре. И потом я была спокойна. Фермер так полюбил мое дитя.
— Скажите, вы искали свою дочь? Писали в Россию? Хлопотали по дипломатическим каналам?
— О да!
— И что же?
— На Кэ д'Орсей, в Министерстве иностранных дел, мне сказали: «У Франции нет дипломатических отношений с Советами». Я писала в Красный Крест. Увы, моя девочка! Ответ не шел. А меня житейский вихрь все гнал и гнал, желтый осенний листок.
Вряд ли у мистера Эбенезера Гиппа когда-нибудь говорило сердце. Ему и дела не было до житейских вихрей. Но и он не удержался от укоризненного восклицания:
— Уже семь лет, как восстановлены отношения! И вы ничего не узнали?
— Вот, я прочитала в газете… Мне прочитали… И душа моя заметалась. Как забилось мое сердце! О, моя девочка!
— И вы уверены, что прокаженная в цепях — ваша дочь?
— Вы жестокий! Не отнимайте надежды. Мое сердце говорит — это она! Но прокаженная — ужасно! Цепи… На нежных ручках цепи!
Мистер Эбенезер Гипп повернулся к Рябушинскому:
— Почти ничего реального. Экзотический душещипательный роман. История прокаженной в газете и приключения мадемуазель Люси с большевистским офицером географически связаны с местностью Чуян-тепа. Спустя годы в том же Чуян-тепа обнаружили девушек на цепи. Фантастично предположить, что одна из девиц — дочь мадемуазель Люси… гм… одной из обитательниц гарема бухарского эмира.
Люси оскорбилась:
— Я жена эмира!
— Но вы жена и того… большевистского комиссара?
— Ля-ля! Беспомощная, слабая, я оперлась на сильную руку! Кому какое дело!
Рябушинский, развалившись небрежно в кресле, с торжеством поглядывал на мадемуазель Люси.
— Прекрасно, — заметил он. — Итак, супруга эмира, вырвавшаяся из когтей Советов, — это раз! Потерявшаяся дочь — это два! И, наконец, восточная принцесса, которую мучают в сырой темнице. Разве этого недостаточно для выступлений Лиги Наций?
— Схема довольно убедительная, — хмыкнул мистер Гипп.
Мадмуазель Люси извлекла из сумочки кружевной платочек.
— Умоляю! Помогите! Спасите дочь! Моя златокудрая! Синеглазая! О!
Она разрыдалась вполне искренне.
— Всему свое время, — ворчал мистер Эбенезер Гипп. — Спокойно. А сейчас договоримся: никаких интервью, никаких бесед! Большевики узнают — не видать вам тогда своей дочери.
— О, мой бог!
— Мы же примем меры.
— Какое счастье! Я увижу дочь, мою золотенькую с голубыми бантиками. Вы мне поможете. Вы спасете ее.
— Итак, молчание! — весело заговорил Рябушинский. — Какая перспектива! Прелестная супруга восточного властителя блистает в Париже! Дочь — принцесса! Расчувствовавшийся папаша эмир рассыпает к ногам своих любимых алмазы, сапфиры, рубины, червонцы. Волшебство! А сейчас, чур, молчок! Ни слова! Никому!
— О! Конечно!
— Вы умница, мадемуазель. Потому мы с вами откровенны. Но тайна, тайна! Ни слова генералу Кутепову. Ни слова господину Кастанье. Преждевременно впутывать Кэ д'Орсей. Для всех и вы и ваша несчастная дочь — однодневная сенсация: большевистские жестокости и тому подобное. Пошумят и забудут. А вам под эту восточную сказку сейчас и сантима не дадут. Но зато попозже, о!
— О ля-ля! Наши так скупы.
— Полагаю, мы с вами договорились, — проскрипел мистер Гипп. — Попозже я вас познакомлю с мисс Гвендолен Хайт. Весьма достойная девушка. Респектабельная семья, большие связи. Возможно, вы захотите съездить в Индию… гм… повидаться с дочерью.
«Да, прав был тот левантинец: англичане не выпустят теперь из своих лап ни ее, ни бедную Монику». Но мысль эту мадемуазель Люси оставила при себе, а вслух воскликнула:
— Прелестно! Восхитительно! Но, мой бог, а барон?
— Мсье Роберу ни слова! Едва ли ему доставит удовольствие известие, что у мадемуазель Люси ла Гар где-то в Азии взрослая дочь. Не правда ли?
— Да, да. Как умно вы все решили, сэр.
И мистер Гипп и господин Рябушинский видели в мадемуазель Люси легкомысленную дамочку полусвета, правда, расстроенную, опечаленную, даже переживающую довольно бурно полученное известие. Одного они совсем не заметили.
Едва речь заходила о делах, Люси морщила губки, очень изящные, очень накрашенные, а в голубых подведенных глазах ее появлялось выражение отнюдь не наивное.
Ни Гипп, ни Рябушинский так и не поняли, что Люси ла Гар д'Арвье, бывшая жена эмира бухарского, несмотря на взволнованность и расстройство, сумела не проговориться о главном.
И лишь вечером, когда в особняк на улицу Капуцинов явился барон, у Люси развязался язычок:
— Говорила я тебе, что я богата!
— Неужели?
— И они все извивались и пресмыкались, почуяв золото и промыслы нефти: и сам Детердинг, и этот мужлан американец, и…
— Кто же еще?
Она вздохнула:
— Да ну их! О, если бы они знали…
— Что, дорогая?
— О, им наплевать, что моя дочь мучится в цепях! Им это нужно для газет. О, если бы они знали про книжечку… про коран. Только бы Моника не потеряла его. О, Робер, дорогой, ты поможешь мне найти мою золотокудрую, голубоглазую!
— Коран? Какой коран?
Возможно, мадемуазель Люси была и простодушна, и не очень умна, но даже ему, своему Роберу, она больше ничего не сказала.
ХОЗЯЙКА
И если свинье отделать зубы в золото, нечистота ее не превратится в чистоту.
Чем объяснить иные странные явления? Или в природе человека заложены свойства, которые противоречат здравому смыслу? Почему неограниченный властелин, имевший возможность забрать в свой гарем любую девушку и широко использовавший эту возможность, находился в жестоком, подавляющем волю рабстве у женщины, расплывшейся квашней, физически непривлекательной, распущенной, давно потерявшей соблазнительность молодости. В сварливости, ханжестве, вероломстве своей главной жены Бош-хатын Сеид Алимхан убедился давно. Он подозревал, что она не блюдет чистоту супружеского ложа и, говоря языком священного писания, «уличена в прелюбодеянии» с длинноусым белуджем из дворцовой охраны. Придворные пожимали плечами и вспоминали случай из жизни пророка Мухаммеда. Закрыл же глаза провозвестник исламской веры на то, что его любимая супруга Айша заблудилась в пустыне вместе с молодым погонщиком верблюдов, а нашли их лишь через шесть дней. Усмирил же пророк свои ревнивые подозрения тем, что повелел Айше закрывать лицо при посторонних мужчинах.
Никто не слышал, чтобы Бош-хатын когда-либо подверглась утеснению, хоть давно она вышла из возраста юной Айши и лишилась очарования. Никто не слышал, чтобы Сеид Алимхан хоть раз повысил на нее голос. Зато визгливые вопли Бош-хатын часто разносились из эндеруна по всей обширной анфиладе покоев Кала-и-Фатту, когда эмир удостаивал супругу своим лучезарным присутствием или, вернее сказать, когда Бош-хатын требовала к себе своего супруга. Госпожа не стесняла себя в выражениях, сквернословила, не церемонилась поминать непристойные члены и сокровенные отправления человеческого организма. Что ж, сварливая баба есть сварливая баба. Но все же это ничуть не объясняло поразительную смиренность и безропотность Сеида Алимхана.
И сегодня, едва Сеид Алимхан с прыгающими от волнения четками в руках переступил порог аппартаментов старшей жены, как мимо него проскользнули пугливыми тенями женские и мужские фигуры, и тишину эндеруна нарушил голос, подобный дребезжанию бьющейся посуды.
— Пожалуйте-ка сюда, ишачий зад. Пожалуйте-ка, я вам покажу, старый песочник, распустивший слюни, какова ваша цена в базарный день со всеми вашими кишками, селезенками, печенками! Вы — кислое молоко, господин, а еще держите в rapeме табун кобылиц, которые от скуки ищут постельных утех с привратниками и подметальщиками и превратили обитель халифа правоверных в бордель. А вам опять девка новая понадобилась? Не потерплю!
И еще немало слов с перцем, с солью пришлось выслушать его высочеству от сварливой повелительницы Кала-и-Фатту. Сеид Алимхан сидел перед ней робким школяром, вздрагивая при каждом ее взвизге.
Он смотрел супруге в глаза, еще красивые, живые и обладающие, — что там таить, — гипнотической силой, в глаза женщины, которая командовала и повелевала им — эмиром Сеидом Алимханом — уже добрых два десятка лет, с той самой ночи, когда придворные ведьмы — старухи, сводни «ясуманы» втащили к нему на ложе ее, нагую, прекрасную, отчаянно сопротивляющуюся насилию.