Но что-то вдруг помешало. Кто-то осмелился вторгнуться в его речь. Его перебили. Его голос подавил более громкий, более сильный голос:
— Пах, пах! Эй, царь! Эй, Гулам Шо, твои предки, господа Мастуджа, посадили дерево могущества в саду мощи. Эй, Гулам Шо, пусть увеличиваются твои посевы, пусть умножается твой почет, но, боже правый, до чего ты дожил, Гулам Шо? Как можешь ты, Гулам Шо, позволить чужеземцам обрывать цветы великодушия, распускающиеся весной справедливости? Или ты, Гулам Шо, забыл про свою царскую честь, про свои руки, про свои винтовки?
Поразительно! С такими словами вылез Молиар. Трусливый торгаш, пьянчуга, анашист, или он опять накурился опиума? И самое поразительное! Перемены в грубом лице Гулама Шо говорили, что его напугал этот, по существу, весьма туманный и осторожный призыв Молиара к бунту. Непреложны законы Мастуджского королевства: даже единое слово недовольства здесь влечет молниеносную кару. Недовольному немедленно, по местному выражению, «укорачивают жизнь».
Это отлично знал Пир Карам-шах, и он нетерпеливо смотрел на царя Мастуджа. Проклятое ничтожество, трус Молиар, осмелившийся бросить упрек царю Гуламу Шо, неосторожно стоял на самом краешке крыши, под которой на огромной глубине лежала долина. На такой глубине, что облака, бродившие далеко внизу, казались пушистыми барашками на темной зелени лугов. Легкого неосторожного движения или толчка было достаточно, чтобы человек провалился в небытие.
Понимали это и оборванные, мрачные старейшины. Они невольно отодвинулись от говорившего и с почтением, но с явным страхом поглядывали на то, как он, впадая в раж, неистово жестикулирует в такт своим крамольным словам. Молиар так разошелся, что забыл про нагайку в своей руке. Против его воли нагайка очень воинственно прыгала в воздухе на фоне такого близкого неба и выглядела орудием рока. Деревянное лицо царя Мастуджа вдруг ожило задергалось, что означало приближение приступа гнева.
А Молиар вопил, и его желтушное, одутловатое лицо посинело от натуги.
— Боже правый! — хрипел он. — Что ты, Гулам Шо, смотришь? Этот, который сидит радом с тобой, вождь вождей, болтает тут: «Я прибыл в вашу долину ради вашего благополучия». Скажи же ему: «Эй ты, вождь вождей! А мы посылали за тобой гонцов? Мы приглашали тебя в гости? Мы кланялись тебе? Эй, Пир Карам-шах, держи у себя в своей мошне свое благополучие! Пусть оно протухнет у тебя в мошне, твое благополучие! От твоего благополучия, Пир Карам-шах, на мастуджском кладбище могилам негде уже помещаться. А ты еще воевать нас заставляешь». От твоего благополучия, ваше превосходительство, у париев-мастуджцев пупки присохли к позвонкам! Эй, Гулами Шо, довольно твоему Мастуджу таких носителей благополучия! У твоих подданных и целой крыши в доме не осталось, а с приездом господина вождя вождей скоро и травинки не останется.
На крыше поднялся неразборчивый галдеж. Пир Карам-шах сделал нетерпеливое движение рукой в сторону Гулама Шо, что означало: «Долго ты терпеть будешь? Да решайся же!»
И царь решился. Он закричал:
— Откуда пришел этот человек? — И он сорвал свой винчестер с плеча и ткнул дулом в сторону Пир Карам-шаха. — Откуда? Он явился к нам от инглизов. А кто такие англичане? Притеснители и убийцы, которые хотят сделать нас, горцев, рабами. Мы — горцы, жертвы английской жадности. Алчные захватчики подавили народ гор. Эй вы, горцы, если вы думаете, что огонь английской жадности погас — вы длинноухие ослы. Сегодня они заставляют нас помогать себе воевать против большевиков, завтра они, став победителями, раздавят нас, навсегда превратят в рабов… Мы разве рабы?
От неожиданности вождь вождей растерялся. Во-первых, он не понимал, что говорит Гулам Шо, а говорил он не по-таджикски, а на своем мастуджском языке, и это уже само собой оскорбило и раздосадовало вождя вождей. Во-вторых, когда царь угрожающе махнул в его сторону рукой, Пир Карам-шах понял, что события неожиданно приняли явно опасный оборот, и он резко повернулся к своим верным гуркам.
То, что он увидел, ошеломило его.
Около каждого его охранника сгрудилось по нескольку горцев. Безмолвные, напрягшиеся, они свирепо выкручивали гуркам руки, вырывали у них с хрустом винчестеры. И это выглядело страшно. И еще страшнее было то, что дикая суета и борьба происходили почти в полной тишине. Лишь хрип и сопение вырывались у людей из груди.
Прозвучал одинокий возглас:
— Враг пришел! Берегите тела и души!
Еще мгновение шла жестокая возня, тем более жуткая, что она происходила над самой пропастью.
Едва Гулам Шо выкрикнул: «Разве мы рабы?», как воздух разорвали нечеловеческие вопли. Не успевших даже извлечь из ножен свои огромные «кукри» — ножи гурков подтаскивали к ничем не огороженной кромке кровли дворца и деловито сталкивали вниз… Еще мгновение — и взметывались судорожно руки. Еще мгновение видны были выкатившиеся в безумии глаза и раззявленный рот, и человек исчезал. Лишь снизу доносилось сдавленное, полное отчаяния, не похожее на человеческий голос верещание.
Разъяренная, пышущая потом и жаром толпа повернулась к вождю вождей и царю. Грузной, безликой массой надвинулась на них.
— Взять его! — быком заревел Гулам Шо. — Взять вождя вождей и бросить в зиндан!
Гулам Шо сам не сообразил, почему он выкрикнул такое. Растеряйся он, замешкайся секунду, и горцы столкнули бы и Пир Карам-шаха и его самого с крыши. Гулам Шо насмотрелся на смерть во всех видах. Он и сам убивал, он привык к убийствам, но его, как и Пир Карам-шаха, ужаснула смерть, постигшая гурков.
Выкрик Гулама Шо подействовал. Вождя вождей уволокли с крыши по лестнице, оттуда слышалось сопение, уханье, вскрики. Какая счастливая случайность помогла ему, царю Мастуджа, отвести от себя руку судьбы и направить ярость горцев против вождя вождей, Гулам Шо еще и сам не понимал. Он не знал, что так поступит. Он не знал этого еще в тот момент, когда вопил этот торгаш. Царь Мастуджа не знал, что он сделает, как поступит, когда тот замахал камчой на Пир Карам-шаха, когда…
Гулам Шо выкрикнул про рабов в то мгновение, когда увидел глаза гурков. Шалые глаза, полные звериной жестокой ярости.
И тогда Гулам Шо спас свою шкуру. Да, теперь он признавался себе, что поступил так из самой трусливой жалости к себе. Он хотел жить. И все этим сказано. Он хотел жить и, спасая свою жизнь, не отдал на расправу толпе этого страшного, таинственного вершителя судеб целых народов и государств — Пир Карам-шаха…
В Гималаях следуют полезному жизненному правилу: всякому своя рана больнее.
Когда он, наконец, поднялся с места, никто бы не узнал в этой громадной нахохлившейся вороне царя Мастуджа. Угловатые, корявые черты его лица набрякли, набухли кровью. Рот изломался в судороге, глаза бегали жалко, трусливо. Руки и плечи дергались. Он шатался.
— Теперь, — бормотал он, — пойду к ней. Пусть она, Белая Змея, скажет…
Неуклюже, цепляясь по-медвежьи руками-лапами за перекладины, сполз он по лестнице во двор и побрел, похожий на курильщика анаши, по двору вниз к воротам.
Вниз… От одного этого слова его тянуло на рвоту. Внизу, далеко внизу, на камнях, лежали они. Или то, что осталось от них — гранатовощеких, усатых, жизнерадостных гурков.
В ЗИНДАНЕ
Дней прошлых ароматнейшие травы все превратились в горькую полынь.
Я — зло, мой отец — несправедливость, мать — обида, брат мой — вероломство, а сестра — бедствие. Мой дядя по отцу — вред, дядя по матери — унижение, сын — нищета, дочь — голодная смерть, родина — разруха, а род — невежество.
Реветь быком, которого ведут на бойню, он мог сколько угодно. И, вопреки рассудку, вождь вождей заорал, заревел, когда его столкнули вниз.
Бывают страшные мгновения в жизни, такие страшные, что человек, даже мужественный, кричит совершенно непроизвольно. Невозможно сдержать себя в такой момент.
И, падая, Пир Карам-шах ревел быком. Ударившись всем телом о землю, не испытал особенной боли. Падать пришлось сравнительно с небольшой высоты. Он только тут сообразил, что ревет во весь голос. Он услышал свой рев и замолчал. Оказывается, его столкнули в не слишком глубокую яму. До чего страх за жизнь делает человека малодушным, слабым!
Однажды Пир Карам-шаху довелось побывать в неофициальной поездке в… Ташкенте и увидеть в местном музее искусств живописное полотно «Бухарский зиндан». Внимательно, очень внимательно он разглядывал картину. И не из простого любопытства, и не с познавательной целью. Он проверял кое-какие сохранившиеся в памяти впечатления. Еще и еще раз, холодно, бесстрастно, он всматривался в созданные гениальными мазками кисти образы несчастных узников эмирской деспотии, доведенных до предела физического и морального унижения и маразма. У него шевельнулась в мозгу странная и даже чудовищная мысль: «Могут не поверить — мыслимо ли, такая гнусность в наш цивилизованный век! Скажут — художник преувеличил. Нет. Такое есть и такое… необходимо. Чтобы держать массы азиатов в повиновении, без зинданов не обойтись».
Он думал так. Он был убежден. А сейчас на себе он испытывал «такую гнусность» с отвращением, с тошнотой. Особенно если гнусность приходилось испробовать на себе цивилизованному, рафинированной культуры — таким он считал себя — представителю белой расы господ.
Липучая грязь на полу, отталкивающие запахи, вечная, почти полная темнота, пронизывающая сырость, болезненный зуд во всём теле, шуршащие в соломе не то крысы, не то крупные насекомые, сознание полного бессилия. К тому же Пир Карам-шаха ошеломил, раздавил почти мгновенный скачок из жизни напряженной, бешеной, бурной к полной бездеятельности, беспомощности. И это в самый разгар осуществления грандиозных планов, замыслов, действий.
Не раз и раньше Пир Карам-шах думал, что придет час и с ним произойдет нечто подобное. Слишком уж часто он бросался с головой в самое пекло. Но он не допускал и мысли, что произойдет это именно так. Он физически ощутимо представлял отчаянную схватку, удары мечей, выстрелы, воинственные вопли и себя, борющегося, сражающегося из последних сил, истекающего кровью. Словом, он допускал, что и ему придется потерпеть поражение, но не такое постыдное.