— Письмо?.. Зачем? Кому?
— Пишите в Байсун Шамупад Бию — хранителю вашего имущества. Он же писал нам, что спрятал кое-что до вашего возвращения от глаз «туварищей». В Самарканде у ишана Ходжи Ахрара тоже закопано немало до хороших дней. А в Бухару надо секретно передать письмо вашему племяннику. Он уже давно там директор банка: у него полно денег в железных шкафах и уважения к своему дяде. И потом напишите ишану камиланскому в Ташкент. Да тут в списочке все, кто поможет нашим беднякам, гонимым и несчастным.
Ох, настоящая шайтан-воз-вози — заверченная дьяволом баба! Никакая выдержка не поможет в делах с этой старухой! Проклятие! Не возвышай хитрого! Любое лекарство он превратит в яд. Прощайте, золотые франки!.. Прощай, поездка в Европу!
Хитроумная снова перехитрила.
— Пишите повеление — да развяжут кошельки милости! Окажут вспомоществование мученикам веры. — Она долго и пристально смотрела на расстроенного супруга. — А золото? К чему? Чтобы оно попало в руки зеленым фуражкам — пограничникам? Зачем? Мы знаем, что много золота из того, что вы не успели переправить за границу, теперь припрятано верными людьми. И теперь нет ничего легче взять его и раздать во славу ислама. Пишите же!
— Однако… госпожа жена… суммы… хранят наши люди… скрывающие настоящее лицо… прикидываются советскими… опасность для них на каждом шагу… не снесут они головы… если откроется… К тому же деньги держат на случай нашего возврата…
— Разговоры! — закусила удила Бош-хатын. — Вы тут наслаждаетесь, благодушествуете, а мученики утоляют там голод отрубями и просяной кашей.
Сеид Алимхан вскочил с поспешностью совсем уж неприличной.
— Куда вы? А письма?
— Нет… сначала совет с астрологами…
За какое бы дело ни брался эмир, он заставлял своих двух придворных звездочетов и колдунов — уратюбинских цыган — составлять гороскопы. Верила в них и Бош-хатын.
Но сейчас она разбушевалась:
— Скупердяй вы! Мусульмане отца и мать забывают! Имущество не жалеют! А вы жадничаете. Богатства мира — лишь приманка, рассыпанная на земле для алчных. Пишите! И еще, чтобы они плюнули на эту девку! Пишите, что у вас нет никакой дочери!
Не мог удержаться Сеид Алимхан, чтобы не кольнуть супругу:
— Советские злокозненны… сами убедились… Эмирша советским не нужна… Принцесса не нужна… Золото эмирши нужно… барашки нужны… эмиршу закопают… золото… барашков заберут… Хы…
Так и не удалось эмиру в тот вечер очертить вокруг своей особы круг спокойного бытия. Пришлось после долгого сочинения писем вернуться в курынышхану ни с чем.
У ПОДНОЖЬЯ ГОБДУН-ТАУ
Тот узнает цену благополучию, над кем нависла беда.
Небо иссиня-черного бархата с россыпью алмазов нежно касалось лица. Алмазы покалывали щеки. А бархат холодил кожу. Небо успокаивало.
Но что-то во сне мешало, что-то постороннее, висевшее над ним.
Очень медленно путешественник повернул на жесткой подушке голову. В глаза хлынули переливы света таких утонченных красок, каких постеснялся бы самый сентиментальными художник. Сиреневые полутона, абрикосовая желтизна с голубыми тонами, переходящими в зените в синюю тьму, могли заставить только вздохнуть.
Сказочность рассветного неба заставила забыть о тревоге. Взгляд домуллы скользнул по степи, распластавшейся прямо от одеял, постеленных на земле, до самых гор, темно-лиловой грядой теснившихся на низком горизонте. От них тянуло свежим ветерком. За первой грядой гор, купавшей свои верхушки в рассвете, проступали другие вершины — палевого оттенка, а за ними коричневые с узенькой золотой каемочкой, а еще дальше таилась романтическая мечта, неопределенная, таинственная.
Солнце еще пряталось за земным кругом и лишь вонзало в угольно-синее небо золотые лучи, спорившие с кристаллами звезд. Хотелось не дышать, замереть и любоваться. Хотя сейчас нельзя было отвлекаться из-за каких-то предрассветных переливов красок. Надо напрячь силы, вскочить, посмотреть вокруг, оглядеться.
Кажется, где-то звякают удила. Кажется, пофыркивает лошадь и слышится придавленный шепот. Надо оглянуться, посмотреть.
Оторвать глаза от востока так трудно. Вот розовые краски растворились в пепельной серебристости, а лимонные вспыхнули багрянцем. И вдруг горячая, бронзовая, полная волшебства решетка встала перед горным хребтом. И только тогда пришло в голову: «А решетки-то вовсе нет!» На уровне глаз в двух шагах от одеяла, на котором спал домулла Микаил-ага, совсем как древний скиф, посреди степи, шевелятся и тоненько звенят степные иссохшие травы, позолоченные солнечным светом. И сейчас же бархат в зените из угольно-синего сделался стальным, а звезды растеряли блеск и поблекли…
Не поворачивая головы, путешественник глянул на коконы — завернувшихся с головой в одеяла своих спутников, а за ними на белеющий глиняный куб мазанки с черными провалами дверей-окон и дальше на тонущую еще в предрассветной мути сивую громаду вершины Гобдун-Тау. И так быстро всходило солнце, что грани куба внезапно заалели пламенем и стоящий почти напротив всадник выделился резным силуэтом.
Кольнуло сердце. Тревога окончательно вырвала домуллу из сна.
Всадник уже не стоял на месте около степняка, а приближался. Копыта цокали по утрамбованной почве, аккомпанируя бронзовому звону сухой колючки и щебету внезапно проснувшихся степных птиц. Всадник приближался. Сейчас путешественник уже не видел его, потому что надо было поднять голову, а поднимать не хотелось. Здоровый запах лошадиного пота наполнил ноздри. Лошадиное фырканье уже слышалось рядом. И терпкий дух, совсем не противный, и сердитое пофыркивание очень хорошо гармонировали со степным восходом, с предутренним холодным ветром, с гомоном птичьих стай.
Не поворачивая головы, путешественник смотрел, слегка смежив веки, на лицо всадника, нависшее над ним. Теперь лицо светлым пятном высвечивалось на все еще темном западном участке неба. Подо лбом, пересеченном наискосок краем синей чалмы, небрежно повязанной по-крестьянски, лицо казалось огромным и знакомым и белыми шрамами, и резко вскинутой левой бровью с выпуклым глазом из-под нее.
Пришла мысль: а вчерашний нищий-то, оказывается, не нищий. Нищие на конях не разъезжают.
Так и осталось в памяти грубо вылепленное лицо под синей крестьянской чалмой с выпученным глазом и вздернутой веником бородой. И больше ничего не запомнилось: ни одежда, ни конь, на котором он сидел. Какая была борода? Черная, седая, рыжая? Нет, из-за необыкновенного глаза не удалось разглядеть бороды.
А глаз посмотрел-посмотрел и исчез. И голова в чалме перестала заслонять небо.
Только теперь путешественник заметил, что краски поблекли, потускнели, и ветер уже не ласкает лицо, и птицы не щебечут.
Чувство досады не покидало домуллу. Значит, испугался. Почему не поднялся сразу и не спросил, что тут понадобилось Синей Чалме? И чего он пристально разглядывал спящих?
Или всадник со своим выпученным глазом приснился? Такие иногда снятся. Не очень страшный, не уродливый, а неприятный. Снятся в кошмарах.
Наконец удалось стряхнуть с себя сон. Микаил-ага откинул одеяло и сел. Утренний концерт красок кончился. Осталось сияние жарких уже лучей солнца и далекие желтые горы. За вершиной Гобдун-Тау таяла синяя полоска ночи.
По склону горы за серой глинобитной хижиной удалялась фигурка всадника.
— Да, приезжал один… Кхм, — тускло ответил хозяин мазанки, — дорогу спрашивал.
— А вы его знаете?
— Он его знает, — подморгнул Мирза Джалал Файзов. Он уже отбросил одеяло и тщательно наматывал на голову чалму. — Они все его знают… — Он что-то пробормотал еще, но что именно, неизвестно, потому что, когда наматывал чалму, голову держал очень низко, уткнув лицо в бороду, и поэтому говорил неразборчиво. Черная, ассирийская борода Мирза Джалала отличалась поразительной гущиной и длиной. Неудивительно, что в ней слова его превращались в глухое бормотание.
Великолепная борода! Она поражала всех и придавала важность не только самому ее обладателю, но и всем, кто находился рядом. Сколько почтительных взглядов, подобострастных поклонов вызывали величественная борода и белоснежная чалма на дорогах, когда неторопливо ехал на огромном буланом коне огромный, величественный Мирза Джалал. Вообще он не создан был для мира степного, выжженного, пыльного, для такой вот неприютной мазанки чабанского раиса, слепленной из степной глины с отверстиями вместо окон и дверей, в которые приходилось входить, согнувшись в три погибели, чтобы не стукнуться лбом о притолоку.
Мирза Джалал перематывал свою ослепительно чистую чалму, потому что вчера зацепился ею за дверной косяк. После сна под открытым небом он заходил в мазанку, надеясь найти в прихожей тароатхану — место для омовения, забыв, что он не в городе и что вряд ли в чабанской мазанке могли быть такие удобства. Чалма зацепилась и размоталась, и Мирза Джалал — аккуратист и педант во всем, что касалось одежды — сейчас сосредоточенно и терпеливо приводил чалму в порядок, то есть умело наматывал на голову в определенном порядке сорок аршин тончайшей индийской кисеи.
Его бормотания могло сойти и за воркотню. Он очень не любил расставаться с удобствами, покидать свою самаркандскую михманхану, где уж, конечно, и намека не было на степную пыль и песок. В тароатхане стоял чеканный медный рукомойник с чистой водой, а рядом с резными, белого ганча, полочками висели растопыренные на плечиках полотенца из льняного прохладного полотна.
Перематывал Мирза Джалал свою чалму долго, с благоговением, подобающим лишь самому шейху-уль-исламу бухарскому, и Микаил-ага терпеливо смотрел на его ловкие, темные от загара пальцы с длинными, окрашенными хной ногтями, перебиравшие ленту кисеи. Уже совсем готовый, постегивая себя по крагам хлыстом, домулла старался не высказывать нетерпения, хоть ему и очень хотелось скорее сесть на коня и отправиться в путь еще до начала зноя и духоты.