Перешагни бездну — страница 133 из 141

и, исламом, индуизмом, буддизмом, феодалами, раджами. Перед ним пресмыкались, ему поклонялись, ради него проливали кровь, безропотно умирали. Он раздавал милости, делал королей, распоряжался миллионами жизней.

И вот теперь, трусливо спасая жизнь, словно базарный вор, вождь вождей бежит из захудалого селения, захудалой столицы никудышного царства, которое не стоит и плевка властителя душ. Бежит без оглядки. События обрушились на него, втоптали в грязь, раздавили.

Его начинало что-то душить… Он бежит, чтобы не погибнуть жалко, глупо. Благородный человек умирает сражаясь. А он бежит. Он ничего не знает, не понимает. Он великий, всемирно известный Лоуренс, игрушка в руках какой-то Белой Змеи, каких-то непонятных, неясных сил, вставших из недр гор. И он ничего не знает… Щепка в потоке… Ему ничего не говорят. Его торопят: «Скорее! Скорее!»

И тут еще от его коня не отстает этот жалкий плут Кхи-кхи, еще вчера грозный распорядитель жизнью и смертью, одним своим зловещим видом напоминавший о виселице. Кхи-кхи вцепился в Пир Карам-шаха дрожащей рукой, дергает стремя и гнусно шепелявит: «Пуговичку, одну пуговичку!» И такого он, белый человек, боялся, и перед таким ничтожеством он дрожал за свою жизнь! Вот ударить его каблуком в лицо. Каблуком, каблуком! И тут же поймал себя на мысли: «Нельзя… Нельзя поднимать шум».

Тряской рысцой бегут лошади. Звенят подковы. Шлепают по щебенке подошвы калош. Господин Кхи-кхи все ноет и ноет про пуговицу. Бренчат во тьме удила. Молчат спутники.

В селении, там, на горе, лают хором собаки. В хижинах ни огонька, ни искорки. И Пир Карам-шах думает: «Мастуджцы спят. Хорошо! Забились в холодные норы и спят». Да, они не видят его бегства… постыдного бегства. Крадучись, он уползает по горным тропам. Уползает, потому что боится за свою жизнь…

Долго в полнейшей тьме они спускались куда-то вниз. Подковы скрежетали по камням, высекая синие искры. И вдруг ночной чистый воздух наполнился сладким, отталкивающим запахом тления. Он делался всё гуще, сильнее, отвратительнее. Он перехватывал горло, не давал дышать. И Пир Карам-шах не выдержал, спросил тихо:

— Что это? Откуда вонь?

— Кхи-кхи! — послышался кашель старика, и рука его задергала ремень стремени. — Воняют так, пахнут ваши, господин. Пахнут и храбрые воины и трусы одинаково, кхи-кхи… мертвые… Ваши гурки тут под обрывом… с того дня… Как упали, так и лежат ваши… Некому предать погребению, едят их шакалы… Или вы слезете с коня и закопаете в могилы, кхи-кхи?

Кровь прилила к голове. Застучало в висках. Его воины, его гурки! Смелые, великолепные, гранатовощекие… лежат на камнях. Нелепая, ужасная смерть… А он и забыл о них. Быстро он забыл своих сподвижников… созидателей великой империи… И надо же, случайная тропинка так беспощадно, жутко привела сюда под утес. И несколько футов каменистой тропы и трупного запаха еще раз напомнили о тщете всех замыслов.

Так и сорвал бы ярость на ком-нибудь. С наслаждением он сейчас ударит этого топчущегося у самого стремени отвратительно хныкающего старикашку Кхи-кхи. Вождь вождей даже отводит ногу со стременем чуть назад, чтобы лягнуть тюремщика прямо в его физиономию, прячущуюся в темноте. Отплатить тюремщику за все: за гнилую солому, за проплесневевшую корку, за вечную темень зиндана, вонь, смрад, за его язвительное «кхи-кхи», за постоянный страх смерти. Чтобы старикашка захныкал уже не так. И тогда!..

И вдруг оказалось, что тюремщика нет. Смутная серая фигура господина Кхи-кхи растворилась неслышно в темноте. Рядом с конем на тропинке его не оказалось.

Под ногами коня уже шумел, ворчал горный поток.

И Пир Карам-шаху осталось возблагодарить судьбу. Он вырвался из селения Мастудж. Выехал благополучно, унес ноги.

Совсем недавно Пир Карам-шах въезжал в Мастудж надменный, могущественный, без пяти минут правитель всей Центральной Азии, вызывающий трепет и преклонение. Сейчас он покинул селение потрепанным волком, ничтожный, преследуемый, дрожащий за свою шкуру.

И даже это можно было бы стерпеть. Мало ли куда поворачивает свое колесо судьба. Нестерпимо, несносно, что верх над ним взяла женщина, нет, девчонка.

И самое горькое — он сам принял участие в сотворении ее, в создании мифа. Они — Пир Карам-шах, мистер Эбенезер, мисс Гвендолен — вообразили себя Пигмалионами, выдумали бухарскую принцессу, изваяли ее своими руками наподобие древнегреческой Галатеи, прекрасную, обаятельную.

Прелестную, лирическую сказку об оживленной эллинскими богами скульптуре «боги» из пешаверского бунгало переиначили на свой манер. Они приготовили марионетку, дали ей жизнь, воображая, что она будет послушным дергунчиком в их руках. И просчитались.

Получилось совсем как в индусской волшебной сказке про резчика по кости, портного, ювелира и брахмана. Резчик — скажем, Пир Карам-шах — изваял из слонового клыка статую девушки Моники. Потом портной обрядил ее в богатое платье, и таким портным оказалась мисс Гвендолен-экономка. А ювелир, мистер Эбенезер, украсил статую перлами и самоцветами бухарского престола. Брахман же — Ага Хан — попытался вдунуть в Монику душу. И резчик, и портной, и ювелир, и брахман вообразили, что все они имеют право собственности на свое творение. Но пока они спорили и дрались из-за девушки, она решила свою судьбу по-своему. Она не пожелала подметать стружки и опилки в мастерской резчика. Ей претило колоть иглой пальчики в портняжной мисс Гвендолен. Она презрела драгоценные побрякушки эмира. И совсем скучно ей показалось слушать поучения брахмана. Она раньше всех поняла, что она не кукла, и не позволила играть собой…

Творцы Моники не задумывались, а что из себя представляет их марионетка. Они забыли слова азиатского философа: «Чрезмерная мудрость хуже глупости». Они не учли, что девушка очень восприимчива и не лишена природного ума. Они требовали от нее лишь одного: «Не удручай себя думами, не тревожь свое сердце». Моника все осмыслила и истолковала по-своему.

Она прожила тяжелое детство и узнала изнанку жизни. И хоть из нее сделали принцессу, на самом деле она осталась дочерью чуянтепинского углежога с жизненной хваткой батрачки. Но светская дрессировка в бунгало мистера Эбенезера Гиппа, колониального чиновника, не пропала даром. Монику многому научили, дали ей немало настоящих знаний, не говоря о том, что она получила внешний лоск английской аристократки. На ее счастье, ни мистер Збенезер, ни тем более мисс Гвендолен не делали попыток скрывать от воспитанниц своих целей и ничем не прикрывали ни своего лицемерия, ни ханжества. Более того, они учили Монику и тому и другому совершенно открыто.

Принцесса бухарская исчезла так же, как исчезла в индийской сказке кукла из слоновой кости с глаз резчика, портного, ювелира в брахмана, оставив их полными изумления и разочарования.

Мистер Эбенезер, мисс Гвендолен-экономка, эмир бухарский Алимхан, Пир Карам-шах, Живой Бог вполне уподобились сказочным персонажам. Им оставалось удивляться и недоумевать. Но творение их рук, их кукла-принцесса не просто исчезла. Крестьянская девочка из безвестного советского селения Чуян-тепа помогла разрушить громадное здание хитроумной политики, которое Англо-Индийский департамент воздвигал по кирпичику уже много лет на подступах Памира.

МИСС ГВЕНДОЛЕН ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

У них извращенная жажда уничтожать, ибо такие люди сами живут под угрозой уничтожения.

Хуршам

Дружить со змеей — играть с мечом.

Андхра

Встретила Моника доктора Бадму очень расстроенная. Брови ее были упрямо сдвинуты. В глазах читалась решимость и мольба. Девушка нимало не походила сейчас на нежную тепличную куклу. Такое впечатление усиливалось темным, почти черным покрывалом, надвинутым на лоб. И лишь изящная мушка на розовой щеке и драгоценный браслет на тонком запястье напоминали, что Моника — невеста всемогущего Живого Бога.

Неприятно поразило доктора Бадму, что она пренебрегла всем строжайшим ритуалом, обычно неуклонно соблюдавшимся в исмаилитском эгаматгох — подворье на приемах паломников-богомольцев, да и вообще всех посетителей. В обширной расписанной ярко гостиной не оказалось не только волшебно разряженных прислужниц, но даже властной старухи-домоправительницы, обычно не отходившей ни на шаг от Моники.

— Вы больны? — нарочно громко спросил доктор и тут же вполголоса, но сердито заметил: — Какая неосторожность! Мы же и при вашей свите могли бы объясниться.

Он снова заговорил громко о признаках болезни, об ударах пульса, о лекарствах, явно рассчитывая на то, что их подслушивают. Ему всегда не нравилась обстановка подворья Белой Змеи. Да и сейчас мрачноватая, с низким балочным потолком приемная зала, вся увешанная расшитыми тяжелыми драпировками, загроможденная драгоценной утварью, резными столиками, уродливыми изваяниями, вызывала невольную тревогу. В большей части гигантских бронзовых светильников огонь не горел. Среди китайских ваз в рост человека, по нишам в стенах, по потолку бродили и колебались бесформенные тени то ли от прячущихся по углам наушников, то ли от странных каких-то животных. Что-то шуршало и тихо вздыхало.

— Здесь нет людей. А там гепарды, живые. Два ручных зверя. Прислал читральский низам… Взятка, чтобы я попросила за него у Ага Хана. Какой-то проступок и серьезный. Но с гепардами осторожней, кто их знает. То смирно мурлыкают, то шипят и огрызаются. А глазищи! Ночью снятся.

Зеленые, светившиеся фонариками глаза гепардов тоже не нравились доктору Бадме. Но он не отвел взгляда и не отводил в течение всей беседы.

— Такой вид у кошечек, точно подслушивают и все понимают, — пробормотал доктор.

— Тут все подслушивают. Но по-французски не понимают — никто, решительно никто, говорите, что угодно. Но хоть изредка произносите хоть два-три слова по-персидски или по-узбекски. А теперь вот посмотрите. Что вы скажете? — Она пододвинула доктору изящно запечатанный свиток и уже громче проговорила: — Пощупайте мне пульс. Не правда ли, ускоренный. Ах, доктор, у меня, вероятно, жар, настоящая горячка. У меня ужасно голова болит… Да разверните же свиток. Тут есть от чего голове разболеться. Доктор, милый, дайте мне такого лекарства, чтобы душу успокоить и чтобы головную боль унять… Замбарак, Гульаин, что вам тут нужно? Я сказала: не заходите, пока не позову… — Последние слова относились к девушкам-горянкам, непонятно как оказавшимся за большущим, облицованным пластинками цветной жести сундуком. — Убирайтесь, вы мешаете доктору лечить меня! — Моника тихо продолжала: — Такие преданные подружки, и, быть может, тут все такие — уже точат ножики… Помогите, доктор! Меня убьют! — Она схватила руку Бадмы и прильнула к ней щекой.