— Вон какой вы бедняк… нищий…
— Я не нищий… Я дервиш, я странник аллаха.
Громко, от души рыгая, чайханщик принес чайники с чаем. Он вертелся около гостей и тревожно поглядывал на Синюю Чалму. Казах наелся, распарился в своем кожаном тулупе и добродушно сопел. Разговор о мусульманах его не интересовал.
Чай, густой, искусно заваренный, настроил дервиша на мирный лад. Взгляд его перестал колоть путешественника. Есть дервиш продолжал со вкусом и даже жадно. С пальцев стекало сало, лоснились от сала длинные жгуты усов, борода и даже растительность на открытой груди.
Наконец он насытился. Вытянул руки над опустошенными мисками и только хотел прочитать благодарственную фатму, как это сделал с иронической усмешкой хозяин угощения.
— Хэйли баррака, таъане саалык. Оомин обло!
Проведя руками по засаленной бороде, дервиш изумленно хмыкнул. Чайханщик даже глаза закатил от восторга.
— Я же говорил, я говорил. Они есть домулла… Настоящий домулла. Ученый мусульманин.
— Он — кяфир. — Дервиш показал на пробковый шлем, лежавший на полке. — Но пусть не думает, что мы не благодарны. Послушай меня, урус. Послушай одну притчу. Очень поучительную притчу.
Расположившись поудобнее, развалившись на паласе с пиалой в руке, он нараспев, гнусавой скороговоркой кишлачных бабушек принялся разматывать нить сказки:
— Было или не было, жили или не жили в бывшей или не бывшей стране, но был и жил в стране, именуемой Мастудж, достойный шах, и было у него сорок жен и красивых наложниц, полнотелых таких, что если лягут, то и подстилки не надо, такие жирные да мягкие они, разъелись на хлебах того шаха. Вот одна из красавиц понесла и в положенный час родила девочку на огорчение тому шаху. Но выросла та девочка красавицей, и стали к ней свататься разные принцы и царевичи. Да вот дочку шаха аллах проказой наказал. Посоветовался шах со своими верными визирями и по их совету запер прокаженную принцессу в башню. Ну и сидеть бы ей в башне, коротать свой век до смерти, так вздумал один царевич ту принцессу из башни освободить, увезти да на ней, прокаженной, жениться. Донесли про то мастуджскому шаху. Повелел он засаду под мостом во рву устроить, того молодого сумасброда подстеречь. И подстерегли, и схватили, и пред светлые очи шаха поставили. А он палача позвал и голову принцу приказал рубить. Ну и отрубили, а прокаженную принцессу удушили, — что там с прокаженной возиться, одна смута в государстве.
— Ну и сказка! — поразился хозяин зиофата. — А что же произошло потом?
— А что? — хмыкнул нищий. — Отрубили наглецу голову, и все тут! Не лезь не в свои дела. Дела государства темны и неясны. А в сказке всегда есть смысл и значение! То-то же!
Он извлек из своих лохмотьев тыквенную табакерку, вытащил пробочку с махорком, отсыпал несколько зеленых крупинок наса и ловким толчком ладони отправил в открытый рот под язык. Воткнул махорок и хотел было спрятать тыквянку.
— Позвольте, — восхитился заказчик угощения и мгновенно перехватил табакерку. — Изумительная работа!
Он поднял тыквянку к свету и любовался тончайшей серебряной резьбой с вкрапленными в перекрестия орнамента рубинами, мерцавшими бездонными малиновыми огнями.
— Вот удивительно! — восторгался он, поглаживая отполированную многими ладонями поверхность тыквянки. — Нет предела человеческому искусству! Росла себе обыкновеннейшая крестьяночка-тыковка, висела на плети среди зеленых ворсистых, таких грубых, простых листьев, а кто-то пленился толстушкой, сорвал, на свои желания, табачком баловаться, а чтобы вкушать поболе наслаждений, лакомка украсил красавицу серебром и драгоценностями, самыми что ни на есть дорогими бадахшанскими лалами. Так и декханская девушка в обрамлении из украшений превратилась в принцессу.
— Чего? В какую еще принцессу? — неожиданно рассвирепел Синяя Чалма. Он грубо отобрал свою табакерку, и она мгновенно исчезла в его хирке. Вскочил, постоял, высокий, страшный, свирепо косясь на путешественника, соскочил с помоста, засунул под мышку свою суковатую дубинку и сказал с важностью:
— Твой слуга, урус. А в сказке моей есть предостережение.
Тяжело и важно он зашагал по пыли и исчез за углом пакгауза.
Стемнело… Темнота пришла сразу, без сумерек. И уже в темноте, извергая дым, пар, полосы света, через станцию, дробно стуча на стыках колесами, потрясая шаткий дощатый помост и деревянные столбики навеса, пронесся, не останавливаясь, скорый ташкентский.
Путешественник раздумчиво проговорил:
— Вот и все. Цивилизация промчалась, прошумела. И снова у нас средневековье и черная степная ночь.
К нему почтительно склонился чайханщик:
— Ляббай? Что угодно, таксыр домулла?
— Я не таксыр и не принц. И угодна мне хорошая подстилка и хоть маленькая подушка.
— А где вы соизволите спать?
— Вот тут.
— Ийе! И вы… гм-гм… Ваш сон… здесь… Кругом открыто… степь, горы?
— Он же спит здесь, — и путешественник кивнул головой на сладко храпевшего кочевника. — И даже без подстилки и без подушки.
— Но… он мусульманин.
— А ты сам говорил, что я домулла. Ну, а дервиш? Дервиш отлично пообедал… А отличный обед — хорошее настроение. И какого, наконец, черта… Что ты тут канитель заводишь? Где подушка?
— Сейчас… сейчас, — бормотал, уходя в темноту, чайханщик, и в голосе его явно звучали сомнение и тревога.
Путешественник скоро заснул и спал крепко. Его молодой желудок отлично справился с макаронами. Конечно, невероятное количество еды могло породить кошмары. Но едва ли можно счесть за кошмары темную нахохлившуюся фигуру, всю ночь просидевшую на краю помоста. Раза три путешественник просыпался на мгновение и удивлялся, что чайханщик бодрствует, но тотчас же засыпал…
«Он что-то знает и боится… Знает, и молчит…»
Мысль эта бродила где-то в задворках подсознания. За нее цеплялись еще другие какие-то неясные имена, названия, образы. Прекрасное, сказочное лицо принцессы возникло во сне. Почему принцессу звали Моника, сознание не улавливало. Но среброликая Моника из сновидения совсем не походила на прокаженную принцессу из сказки Синей Чалмы. Прокаженная из Чуян-тепа… шахская дочь… Но при чем тут нищий, рассказывающий назидательные сказки? А нищий прямо сказал, что его наставник мюршид не кто иной, как чуянтепинский ишан. Не тот ли самый? Ведь он — ишан Чуян-тепа. А именно по его настоянию, говорят, сидит на цепи прокаженная девушка, о которой идут странные разговоры.
Ужасно хотелось спать. Мысли расползались.
Предутренний холодок забрался под воротник и разбудил. По привычке путешественник не сразу открыл глаза, а сквозь чуть приподнятые веки осматривался. Колонны желтого смутного света упирались в зенит. Далекие горы сиреневой пилой окаймляли горизонт. Жерди навеса перечертили небо, в котором звезды почти померкли. Утро дышало покоем. Даже со стороны станции не долетало ни звука.
Путешественник стремительно вскочил.
Все оставалось по-прежнему. Однако не хватало… не хватало черной нахохлившейся фигуры чайханщика на краю помоста. Оглядываясь и озираясь, путешественник искал чайханщика. Ведь никто его не обязывал, никто не заставлял сторожить. Почему же он ушел теперь? Стоило задуматься.
Взгляд быстро скользнул по чайхане. Чайханщик сидел за самоварами и протирал пиалы.
На вопросы он ответил. Видите ли, он не верит в благодарность, а тем более дервишескую. Свойство дервишей — хитрить. А кто такая хитрость? Она — любовница Иблиса. Чайханщик повидал на своем веку много дервишей и таких нищих со шрамами на лице. Такие и из камня сок выдавят. Чайханщику не нравится в людях доверчивость. Иногда приходится бодрствовать ночью и поглядывать в степь…
Всегда над Гоблун-Тау удивительные восходы: могучие, сочные своими красками, когда полнеба захватывают багровые, оранжевые, фиолетовые волны из-за каменных вершин Нуратинского невысокого, почти черного хребта, там, на востоке, похожего на стену, чуть выщербленную в том месте, где горы прорубил железный хромец Тимур. И из той щербинки выливается на холмистую степь поток света густой лавой, немыслимыми красками, словно кровью сотен поколений. И вся гигантская чаша Галля-Арала вдруг делается густо-красной и клубится в лучах выпрыгнувшего из-за гор подноса червонного золота.
С воплем паровозного неистового гудка день вторгается в спящие холмистые просторы…
Поезд с оглушающим ревом, сигналя и грохоча колесами-лапами, ворвался на станцию и затормозил.
Путешественник медленно передвигая неповоротливые от утреннего холодка ноги в стоптанных порыжевших ботинках и крагах, побрел к перрону, на который уже спрыгивали с подножек вагонов заспанные проводники. Он брел вдоль строя все еще кряхтящих, позвякивающих вагонов и немножко досадовал, что пришлось прервать любование великолепным восходом. «Так редко случается предаться спокойному эстетическому наслаждению», — думал он.
Он шел мимо тяжело вздыхавшего паровоза, на передке которого копошились замазанные мазутом машинист и кочегар. Они спешили потушить фонари. Поезду надлежало стоять на станции не более пяти минут. Из дверок вагонов вырывалось тепло и спертый дух еще не проснувшихся купе. Проводники лениво провожали слезящимися глазами странную, в защитной гимнастерке, в пребольшущем пробковом шлеме, галифе и крагах, непонятную фигуру. А путешественник шел вдоль состава, пожевывая мундштук дымящейся трубки, постегивая по голенищам краг офицерским крученым хлыстом и лениво пробегая взглядом по гусенице вагонов, гранатовых от лившегося из Тамерланова ущелья света.
— Эй-эй, комиссар!
По перрону от пятого вагона торопливо шагал, звеня шпорами, военный.
— Тебя, комиссар, в твоем пробковом шлеме и не узнать. Вырядился эдаким британцем! Обнимемся. К тебе, комиссар, дело!
— Товарищ комбриг, здравия желаем!
Путешественник ничуть не удавился, что к нему обращаются Наоборот, оживился, повеселел.
— Вишь ты, сколько ромбов на малиновых петлицах! В больших чинах, значит! А наше дело маленькое — мы теперь по гражданке, мы теперь врачи. Воспылал, брат комбриг, склонностью к медицине с той самой