язык попадает в рай, а желудок испытывает сладострастие.
Дастархан преобразился по шевелению мизинца Бош-хатын. Простодушная хитрость. Преображение дастархана готовилось на случай, если аксакалы окажутся непокладистыми и не согласятся на продление кабалы, в которой их держит эмир, или, лучше сказать, госпожа эмирша.
Этот дьявол Молиар — чтоб ему оказаться на доске омывателя трупов — слишком хитер. Надо его задобрить.
Не подвержена самообольщению госпожа. Сладостные видения царственного супруга Алимхана ей не по душе. Это он все грезит о золотом троне. У Бош-хатын повседневная забота домашней хозяйки, знающей, сколько в дворцовой кладовой кунжутного масла в тыквенной бутыли, сколько надо замесить теста на лепешки, чтобы накормить чад и домочадцев. Но Бош-хатын также знает, какая жидкость в политической бутыли Запада и Востока и как замешено тесто в арсеналах инглизов, много обещающих, но мало дающих.
Вот почему дастархан превратился в скатерть-самобранку. От пустого желудка и настроение плохое. Голодный — злой. Не мешает смазать салом глотки степняков. И особо этого хитреца Молиара, а он хитер — довольно взглянуть на его бегающие глаза с шайтанской искринкой, жадные, загребущие.
— И что же вы, таксыр, не кушаете! — пропела Бош-хатын сладенько, даже заискивающе. — Вы, Молиар, — человек, умудренный опытом и благоразумием.
«Слушайте и внимайте! Со всеми Бош-хатын на „ты“, а с этим безвестным Молиаром на „вы“!»
— Сколько? Госпожа, сколько?
Бош-хатын на глазах переменилась, сникла. Старцы, владетели степных отар и пастбищ, осознавали свою силу. Но они боялись трех вещей: власти рабочих и крестьян, при которой, им приходилось жить и изворачиваться. Они боялись эмира, потому что не так просто забыть о жестоких временах деспотии. Они боялись Ибрагимбека, который не разбирал часто, где свои и где чужие, и который был очень жаден на баранье мясо и сало.
А теперь аксакалы будто сбросили с плеч тяжелый мешок и боль от расправляемых мускулов.
Видать, у эмира руки коротки, если этот купчик Молиар так осмелел.
— Пуфф! Пшик!
Словно лопнул бараний пузырь, да так забавно, что все дружно хмыкнули. Оказывается, Молиар надул щеки и озорно шлепнул себя ладонями по ним.
— Стада-то там, за Аму-Дарьей. А мы здесь.
И тогда обескураженная Бош-хатын попыталась овладеть положением. Позеленев, с трясущимися губами, она пригрозила:
— Поберегись! Проклятие тем, кто посягнет на собственность эмира. По закону! Вы получите по закону. Берите, что полагается. Берите за овец, которых пригоните с той стороны на афганский берег. И благодарите эмира за милость!
— В мире один эмир — золото! Золото золотом остается, хоть его в дерьмо сунь, — сказал, хихикнув, Молиар. И кассанец Хамдулла тоже захохотал. Он, тугодум, наконец понял, что из трех страхов остался один — страх перед Советской властью. Как бы она не дозналась, что он никакой не председатель несуществующего животноводческого ширката, а приказчик эмира, укрывающий от народа имущество свергнутого в революцию тирана. О, он, — да и остальные, — понимали существо дела, и потому им не терпелось приступить к торгу. Они хотели избавиться от эмирских отар, заполучить полновесные желтые кружочки, сбросить гнет страха и, положив в мошну изрядный куш, отправиться жить куда-нибудь в тихое, спокойное место за границей. Потому они и торговались не слишком рьяно и не напомнили о плате за пастьбу, которую Бош-хатын «зажилила», как сболтнул Молиар. Когда, уже договорившись, наконец, обо всем, купцы выходили, Бош-хатын окликнула Молиара. Он вернулся и снова сел перед нею. Он только собрался открыть рот, когда увидел, что Бош-хатын искательно заглядывает ему в глаза.
— Очень хорошо, — сказала она вдруг, словно отвечая на какую-то давно заботившую ее мысль. — А если мы напишем письмо большим московским начальникам?
— Начальникам? Московским? — поднялся Молиар.
— Вот уж десять лет источаем мы слезы тоски и жаждем приклонить голову у своего порога. Желаем найти успокоение нашей старости в стороне Бухары. Мы тоже не лишены имущества и имеем немало и николаевских червонцев, и гиней, и золотых франков, накопленных повседневными трудами, и американских долларов. И всё мы готовы пожертвовать Советской власти.
— Всё? — удивился Молиар, и на его круглой физиономии обрамленной черной, с серебряными нитями бородой, отразилось изумление.
«Ну, — думал он, — ну старуха, ну и вильнула змеиным хвостом. Китайский фокус придумала!»
Его напугало, что Бош-хатыи доверила такое желание ему, Молиару, никому не известному самаркандцу. Неужто она приняла его за советского человека?
А Бош-хатын, вроде и не замечая растерянности собеседника, не отступала. Видите ли, она никогда не противилась Советской власти, освободившей женщин. Она сама, Бош-хатын, угнетенная женщина, жена эмира-тирана, хоть сейчас готова возвратиться в Бухару.
— Сколько? — смог спросить, наконец придя в себя, Молиар. Нет, ожидать от Бош-хатын такого он никак не мог.
— Чего сколько? Близких и родственников? Тетушек, племянников, племянниц? — переспросила Бош-хатын. — Да их у меня наберется сотня-другая.
— Нет. Сколько? Во сколько исчисляется ваш капитал, госпожа? Из чего он состоит?
Он жадно ждал ответа. Его интересовало сейчас лишь одно: скажет ли старуха про кызылкумские золотые месторождения.
Но Бош-хатын не знала или не хотела сказать, она говорила, да и то не называя цифр, только о том, что лежит на счетах эмира в Швейцарии, в Париже у Ротшильда, в Пешавере, в Мешхеде и в Бомбее в банке Живого Бога Ага Хана — будь он проклят, этот безбожник и обманщик!
— А что скажет хозяин? Капиталы-то их высочества эмира, — шепотом воскликнул Молиар, косясь на резные дверки.
И тогда Бош-хатыи тоже шепотом поделилась с Молиаром «самой таинственной из тайн», которую, впрочем, уже знали многие. На все капиталы эмир дал доверенность ей, Бош-хатын.
— И на кызылкумское золото?
— Какое золото? A! Ты… опять про то… Нет, вот тут у меня записаны мудреные названия и имена. Однако, господин любопытства, время осведомления еще не пришло.
И она помахала пачкой листочков, которую цепко держала своими пухлыми пальчиками. Но махала она перед самым носом Молиара, и тот успел усмотреть, что названий на листках немало и что перед каждым названием стоят цифры с шестью-семью нулями. Бош-хатын запрятала бумажки подальше за пазуху. А Молиар так и не сумел разглядеть, значатся ли в перечне документы концессии на добычу золота в пустыне.
— О верблюдах с золотыми вьюками и в сказках рассказывают, — И Молиар сложил губы трубочкой и «фукнул» презрительно…
— Фукать-то нечего, — с жеманной усмешечкой зашептала Бош-хатын. — Еще есть тайна. Самая темная тайна…
«Неужто сейчас она заговорит о концессии, — думал Молиар, и весь задрожал от нетерпения. — Неужто старуха прознала о моем деле. К чему бы она начала со мной откровенничать. Она видела меня в те годы при дворе и теперь признала. Во всяком случае эмирша говорит обо всем так, будто уверена, что я все знаю. Плохи мои дела».
Но, видимо, у Бош-хатын было совсем другое на уме.
— Правдами и неправдами, лестью и увещеваниями этот сын разводки — эмир — заставляет меня теперь переписать капитал обратно на него. И он послал письмо той французской потаскушке, которую приблизил к себе, — в Женеву, чтобы обделать все эти незаконные дела и через нее, то есть при пособничестве этой сучки, отобрать у бухарского народа его достояние.
Бош-хатын, задохнувшись в подступивших слезах, издавала кошачий писк. А Молиар сидел неподвижно, пытаясь понять, почему Бош-хатын избрала его вместилищем весьма опасных секретов.
«Но как теперь начать разговор о сейфах? Разве она согласится дать доверенность?»
Сидел Молиар опустив голову и пряча глаза, но по побелевшему кончику его широкого, плоского носа и по нервно раздувшимся крыльям ноздрей можно было понять, что он вполне осознает всю опасность своего положения. Сейчас он мог думать лишь об одном: как Бош-хатын узнала о его намерениях.
«Куда они в Кала-и-Фатту запрятывают того, кого они считают своим врагом? Закапывают ли его в могиле на кладбище, бросают ли в бездонный колодец, сжигают ли? Но спокойнее, перестань дрожать. Разговор со старухой не окончен. Главное, ты еще не труп». И Молиар осторожно провел ладонями по теплому сквозь материю белого камзола, довольно-таки округлому брюшку гурмана, любителя хорошо покушать. Нет, он еще жив, хоть и пришлось проглотить столько всяких неудобоваримых тайн.
— Уеду в Бухару! — прокричала Бош-хатын. — Меня обижают, меня огорчают, мне делают плохо. Ищу покровительства и прибежища у большевиков от этой змеи с пятью ногами. И вы должны помочь мне!
— Но как я могу? — пискнул Молиар. — О госпожа, ваши добродетели с божественными качествами неисчислимы.
— Э, царь всех хитрецов, э, продавец слов на базаре лести, — протянула зловеще Бош-хатын. — Разве ты не самаркандец? Разве ты не живешь в Самарканде? Разве ты не еретик шиит? Чтоб вы все подохли, шииты! Разве ты не приехал сюда разнюхивать и зыркать глазами? И чего ты изворачиваешься? Мы умеем в тысячу раз больше и лучше хитрить и выворачиваться. Б-ее-е…
И Бош-хатын совершенно непристойно разинула рот, высунула язык, распялила перед лицом Молиара обе пятерни, и вся заколыхалась, жирная, с лоснящимся, перекосившимся от радости лицом, что она загнала в угол такого ловкого пройдоху.
А царь всех хитрецов и взаправду трясся, не умея сдержать дрожь радости, пробегавшей от затылка по спине к ногам. Да, старуха думает, что сумела раскусить его. Ей уже казалось, что она вольна с ним сделать, что хочет: проглотить ли его, выплюнуть ли с плевком в плевательницу. Кстати, у колена рассевшейся с удобством по-турецки бабищи стояла чеканная золотая плевательница, крышечка которой, как успел прикинуть в уме Молиар, стоила годового дохода целого степного кишлака со всеми людьми и баранами впридачу.