Пересмешник. Пригожая повариха — страница 45 из 48

Оба эти поэтических приема применялись как комические и состояли в резком противопоставлении стиля и темы. Ощущение смешного, авторской иронии создавалось, например, описанием драки в кабаке слогом оды или высокой героической поэмы, то есть слогом жанров, которые в литературе классицизма воспевали богов, героев, государственных деятелей. В таком травестийном стиле, обращаясь к образам «Илиады» Гомера, объясняется с Мартоной в «Пригожей поварихе» престарелый гусар-подполковник: «Поистине сказать, вы русская Елена, а что сказывают о Венере, то таким бредням я не верю… Избавь меня судьба, чтоб участь несчастного Менелая не воспоследовала со мною». Точно так же, «нахватав несколько разных слов из трагедий и романов», делает любовное признание своей Аленоне Ладон в «Пересмешнике». Наоборот, в других случаях Чулков обращается к бурлеску, и, например, в литературно-сатирической поэме «Плачевное падение стихотворцев» подбирает самые «низкие» слова, описывая, как боги, прогоняют со склонов Парнаса плохих и неумелых поэтов:

Не свиньи хрюкают, не бабы говорят,

Которые, в раскол вводя старуху, плачут,

Но стихотворцы тут к Олимпу борзо скачут,

Понеже сзади Мом пугает их кнутом.

«Плачевное падение стихотворцев» направлено, главным образом, против Федора Эмина, нравоучительные романы которого противостояли шутливой, иронической прозе Чулкова; он единственный писатель, нападки на которого ясно и четко прослеживаются в полемических выступлениях Чулкова. Остальные намеки представляют собой насмешки над «плохими писателями» вообще, и их трудно соотнести с конкретными именами и произведениями. Пытались найти у Чулкова выступления против Сумарокова, Хераскова, Майкова. Однако постепенно выяснилось, что Сумароков сотрудничал в журнале «И то, и сё», Чулков одно время у него был писцом, а затем переписчиком у Сумарокова служил племянник Чулкова, Леонтий Иванов; с Херасковым Чулков сотрудничал при издании альманаха «Российский Парнас» (1771); «Елисей» Майкова к тому времени, каким датируется предполагаемая критика на него Чулкова, вообще еще не был написан. Скорее всего, литературные намеки, разбросанные в «Пересмешнике» и по журналам Чулкова, относятся не к известным писателям, сочинениям и ситуациям, волновавшим широкую литературу, а к жизни театрально-литературного кружка, из которого Чулков вышел как писатель.

В журнале «И то, и сё» Чулков поместил аллегорическое стихотворение М. И. Попова «Сон». В нем, зашифровав действующих лиц именами героев романа А. Пажона «История о принце Солии…», Попов рассказал о любовных похождениях некоего Донденца, «рифмача», обликом похожего на карлика, получившего отставку у Кабриолины, которая принялась разорять другого, побогаче, а обобрав, также выставила за дверь. Конец любовной истории получил разъяснение в напечатанном через месяц «толковании» на «Сон», которое, по словам Попова, ему дала ворожея, «выпив предварительно добрый стакан Дионисиевых слез». Перевод авантюрно-эротического романа А. Пажона не был литературной новинкой. Он вышел в 1761 году и к 1769 году, моменту появления стихов Попова, его герои вряд ли были на памяти у читателей. Намеки такого рода могли быть обращены только к узкому кругу хорошо знакомых людей. Чулков присоединился к нападкам Попова на Донденца и добавил к его стихам свою пародийную элегию «Увы, тоскую я! Увы, тоскую ныне!». Он перепечатал ее из «Сказки о тафтяной мушке», где элегия была приписана Куромше, такому же горбуну-карлику, «нелепому стихотворцу» и неудачливому любовнику. В «Парнасском щепетильнике» среди прочих писателей, которых Чулков выставил в журнале на шутовской аукцион, он вновь осмеивает похожего «несмысленого стихотворца», влюбленного в девицу «ростом и умом в два раза его повыше».

В «Сказке о тафтяной мушке» описан стихотворец, который сочиняет нелепую комедию «Переселение богов из Фессалии на Волгу». Дед его, как поясняет Чулков, был волжский купец, «столп старинного правоверия и кавалер алого козыря… на руке имел всегда перстень, который не уступал древностию Кремлю- городу и в который заделана была весьма искусно часть ногтя с указательного перста протопопа Аввакума». Затем в журнале «И то, и сё» появился рассказ о купце-раскольнике с точно такой же биографией и с добавлением, что купец этот страстно желает жениться на молодой девушке. На следующий год в «Парнасском щепетильнике» Чулков вновь принялся осмеивать виршеплета, который заимствовал у деда своего вместе со «старинным правоверием» — «скупость и глупость», а глупость его выражается в том, что пишет он стихи «по вдохновению дедову». Все эти пассажи, посвященные какому-то писателю-старообрядцу, заимствованы Чулковым в несколько переработанном виде из ходившей по рукам рукописной сатиры сенатского протоколиста С. П. Колосова на купца В. А. Чупятова. Купец разорился во время пожара пеньковых складов и, чтобы поправить состояние, начал искать богатую невесту. Его сватовство, любовные письма и «любовное прошение» в стихах широко переписывались и некоторое время в середине 1760-х годов развлекали петербургское общество; возможно, ему же принадлежат силлабические стихи «Изъяснение дел проклятого сборища франкмасонского» (1761). Из памфлета Колосова (он был напечатан в 1781 году) известно, что Чупятов был яростным неприятелем русских масонов. Не Чупятова ли, как ни незначителен тот был в качестве «писателя», осмеивал и Чулков?

В «Пересмешнике» разбросаны и другие замечания Чулкова, которые выглядят как выпады против собратьев по перу. Среди тех, кого он осмеивает, — сочинитель, устами которого говорит «весь почти гостиный двор»; новомодный писатель, который восхваляет любовь за то, что «всегда в ней новые присмаки, которые происходят от электризации и капитуляции»; драматург, который «объелся и опился в радости, когда сыграли на театре прешпетную его комедию»; стихотворец, который «видел Аполлона в Валдаях» и собирается «скинуть с Гомера сандалии и обуть его в лапти». С особенным старанием выписывает Чулков фигуру «нововыпеченного скомороха» Балабана, который списывает чужие стихи и выдает их за свои, хотя сам не знает разницы между любовным посланием и сатирой. Трудно поверить, что здесь, так же как и описывая литературный салон купеческой жены в «Пригожей поварихе», Чулков шутил ради шутки, а не метил исподтишка в кого-то из своих противников. Кто они, пока можно только гадать. В «Пересмешнике» отразился «допечатный» период литературной жизни Чулкова, когда «мелкотравчатые сочинители», как определил себя Чулков в предисловии, еще не вышли в большую литературу и до поры до времени выясняли отношения в своем кругу. Чулков был полностью погружен в литературный быт и распри нового поколения молодых писателей; нам они практически неизвестны, поэтому и явные литературные намеки остаются непонятными.

К 1765 году Чулков убедился, что театральная служба ничего ему в будущем не сулит. 27 декабря 1764 года он подал на высочайшее имя прошение перевести его из актеров в придворные лакеи. 23 февраля 1765 года его привели к присяге, и он приступил к исполнению должности придворного служителя, а к началу 1767 года был уже повышен в придворные квартирмейстеры. Но прежде всего он, наконец, принял на себя «звание сочинителя»: в 1766 году вышли из печати две первые части «Пересмешника».

Один современник Чулкова определил «Пересмешник» по аналогии с уже известными образцами: «он издал „Славянское баснословие“, сочинение, написанное во вкусе „Тысячи и одной ночи“, хотя и уступающее ей в достоинстве». Разумеется, имелись в виду не подлинные арабские сказки, а французская переработка А. Галлана, вызвавшая многие подражания. Связь здесь несомненна, однако у Чулкова главным было не разделение на «вечера» и не цепной сюжет повестей, составивших сборник, а именно «баснословие».

«Пересмешник» состоял из плутовских и волшебно-сказочных повестей. Последние представляли собой цепь рассказов о похождениях богатыря Силослава в поисках похищенной чародеем Прелепы. По мере его приключений в повествование вовлекались другие герои, каждый со своей собственной историей; оно расширялось, разветвлялось. Это обычное построение авантюрного романа. Но там сценой действия становился весь мир; в романах Эмина герои попадали то в Египет, то в Испанию, то в Турцию, а русские дела изображались под видом турецких. В противовес такому роману Чулков первый решил намеренно прямо, а не иносказательно изображать Россию и впервые в беллетристической форме заговорить о русском прошлом. Конечно, изображение этого прошлого было псевдоисторическим; Чулков отнес действие «Пересмешника» в доисторическую эпоху, до времен легендарного Кия. Этому прошлому соответствовала не менее фантастическая география. Герои повестей путешествовали от великолепной Винеты, которая будто бы стояла на месте Петербурга, к не менее сказочным городам Хотынь, Тмутаракань, Рус. Там правили великие государи и жили процветающие народы, которые вели войны и торговлю с Грецией. Храмы их языческих богов были украшены греческой скульптурой, а пантеон богов представлял прямую параллель античной мифологии. Чулков создавал картину величия древних славян с патриотическим воодушевлением; недаром он подчеркнуто подписывал предисловие к «Пересмешнику» — «Россиянин» или «Русак». Запутанные сюжеты сказочных повестей Чулков контаминировал из мотивов волшебно-рыцарской литературы, черпая их в том числе и из старых рукописных переводов. Перечень подобных романов, правда, в ироническом контексте, он позднее привел в журнале «И то, и сё»: «Бова», «Петр Златых ключей», «Еруслан Лазаревич» и другие переводные древнерусские повести. Весь этот материал он последовательно русифицировал, вводя русские имена, названия, исторические анахронизмы, описывая языческие обряды. Как ни примитивны были такие приемы создания национального колорита, их использование имело далеко идущие последствия. «Пересмешник» стал зародышем русской исторической беллетристики, сначала условной, а затем подлинно исторической повести. Что же касается русской мифологии, то из сочинений Чулкова она быстро и бесповоротно вошла во всеобщее упо