Пересмешник — страница 20 из 44

Бентли

День девяносто пятый

Я больше не устаю. Работать стало легче, и я чувствую себя более сильным.

Я принимаю сопоры и стал лучше спать по ночам. Еда вполне сносная, так что ем я много. Больше, чем когда-либо в моей жизни.

Мне не нравится действие сопоров, но они нужны, чтобы высыпаться. И они немного приглушают мучительные мысли.

Сегодня я поскользнулся и упал между рядами растений. Другой заключенный, который был рядом, подбежал и помог мне встать. Он высокий и седой. Я еще раньше обратил на него внимание, потому что он иногда насвистывает.

Он помог мне отряхнуться, потом глянул на меня внимательно и спросил:

– Ты не ушибся, приятель?

Это было чересчур – почти до неприличия – тесное общение, но мне не стало противно.

– Все в порядке, – сказал я.

И тут один из роботов закричал: «Посягательство на личное пространство!» Седой глянул на меня, широко улыбнулся и пожал плечами. Мы оба вернулись к работе. Но я успел услышать, как он бормочет на ходу: «Чертовы придурочные роботы!» Меня изумила и сила его чувств, и то, что он высказывает их без всякого стеснения.

Я видел, как другие заключенные перешептываются во время работы. Обычно успевает пройти несколько минут, прежде чем робот это заметит и велит им замолчать.

Роботы ходят между рядами вместе с нами, но они останавливаются, не доходя до обрыва на краю поля. Может, они так запрограммированы, чтобы не упасть (или чтобы их не столкнули). Так или иначе, в конце каждого ряда бывает недолгое время, когда они меня не видят, потому что склон понижается к обрыву.

Я научился к концу ряда ускоряться, нажимая на курок «пистолета» по два раза на каждый такт музыки. Это позволяет мне стоять на краю океана в течение шестнадцати тактов: я благодарен «Арифметике для мальчиков и девочек» за то, что могу их сосчитать. Я стою и смотрю на океан. Он прекрасен: такой большой и спокойный. Что-то в глубине меня как будто отзывается на него чувством, которое я не знаю как назвать. Но я снова учусь радоваться незнакомым чувствам. Иногда над океаном летают птицы: они парят, раскинув изогнутые крылья, над миром людей и машин, загадочные и такие красивые, что дух захватывает. Глядя на них, я иногда повторяю про себя слово, которое узнал из фильма: «Восторг!»

Я сказал, что учусь радоваться незнакомым чувствам, и это правда. Насколько сильно я изменился с тех пор, как, меньше желтого назад, впервые испытал эти чувства при просмотре немых фильмов. Знаю, что нарушаю все, чему меня учили в детстве, все, что мне говорили об отношении ко внешнему миру, но это меня не останавливает. На самом деле мне даже нравится делать то, что всегда запрещалось.

Мне нечего терять.

Особенно океан привлекает меня в дождливые дни, когда и небо, и вода серые. Под обрывом тянется полоска песка; она желтовато-коричневая, и этот цвет красиво сочетается с серым. А белые птицы в сером небе! Сейчас, в камере, сердце у меня бьется сильнее при одном воспоминании. И еще это печально, как лошадь в шляпе в старой киноленте, как падение Кинг-Конга – медленное-медленное, как слова, которые я сейчас произношу вслух: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Как вспоминать Мэри Лу, сидящую на ковре с книгой.

Печаль. Печаль. И все-таки я в силах принять печаль, включить ее в ту жизнь, что я сейчас фиксирую.

Мне нечего терять.

День девяносто седьмой

Сегодня на поле случилось нечто поразительное.

Я работал уже часа два, приближался второй перерыв. Вдруг позади меня, где обычно находится робот-надзиратель, раздались шуршание и хруст. Я обернулся и увидел, что робот дерганой походкой идет прямо по ряду. Как раз когда я на него взглянул, он наступил тяжелым башмаком на растение Протеин-4. Оно с мерзким звуком лопнуло и забрызгало ему ногу лиловым соком.

Робот шел, мрачно сдвинув губы и глядя вверх. Он пошатнулся, наступил еще на одно растение и замер на миг, как будто заснул, а потом всем весом рухнул на землю. Другой робот подошел, глянул на его неподвижное тело и сказал: «Встань». Но первый робот не шелохнулся. Второй робот поднял лежащего и понес его к тюремному зданию.

Через минуту над полем прокатился зычный крик: «Ребята, поломка!» Раздался топот бегущих ног. Я в изумлении увидел, что заключенные в синих робах бегут между рядами, и тут я почувствовал у себя на плече чью-то руку. Никогда прежде со мной такого не было, чтобы чужой человек положил мне руку на плечо! Это был тот самый седой заключенный. Он сказал: «Бежим на берег, приятель!» – и я побежал за ним. Мне было страшно. Страшно, но хорошо.

Там есть место, где прибрежный обрыв невысокий и в нем есть расщелина со стертыми каменными ступенями. Я спускался вместе с другими заключенными, дивясь, как они хлопают друг друга по спине и перекликаются – такого я не видел даже в детстве. А на стенке расщелины рядом со ступенями я увидел кое-что еще более странное. Это была надпись поблекшей белой краской: «Джон + Джули = любовь. Выпуск 94-го».

Все было так необычно, что я чувствовал себя почти загипнотизированным. Люди разговаривали друг с другом и смеялись, почти как в пиратских фильмах. Или, кстати говоря, в фильмах про тюрьму. Но одно дело видеть что-нибудь на экране, и совсем другое – когда это происходит на самом деле.

И все же, размышляя об этом в своей камере, я понимаю, что не пришел в ужас и не смутился, скорее всего, потому, что видел такое тесное общение в фильмах.

Некоторые заключенные собрали выброшенные волнами куски дерева и развели костер. Я никогда прежде не видел открытого огня, и мне понравилось. Некоторые сбросили одежду и со смехом вбежали в воду; одни остались играть и плескаться на мелководье, другие зашли глубже и поплыли, прямо как в бассейне для фитнеса. Удивительное дело: они все держались группами, и пловцы, и те, что играли, причем, похоже, нарочно.

Мы, остальные, сидели вокруг костра. Седой вытащил из кармана рубахи косячок и прикурил его от веточки, которую взял из костра. Мне подумалось, что ему открытый огонь не в новинку, да и всем остальным тоже, как будто они жгли костры уже много раз.

Один с улыбкой спросил соседа:

– Чарли, давно была последняя поломка?

И Чарли ответил:

– Да уж, давно. Заждались.

А первый рассмеялся и сказал:

– Ага!

Седой подошел и сел со мной рядом. Он протянул мне косячок, но я мотнул головой. Он пожал плечами и передал косячок тому, кто сидел за мной. Потом сказал:

– У нас по меньшей мере час. Роботов здесь чинят небыстро.

– Где мы? – спросил я.

– Не знаю. Всех в суде вырубают, в себя мы приходим уже здесь. Но один малый как-то сказал мне, что думает, это Северная Каролина. – Он обратился к тому, кому передал косячок (тот как раз передавал его следующему). – Верно, Форман? Северная Каролина?

Форман обернулся:

– Я слышал, Южная. Южная Каролина.

– В общем, что-то такое, – сказал седой.

Некоторое время мы молча сидели вокруг костра, глядя на огонь, слушая шум прибоя и редкие крики чайки над головой. Потом один из заключенных постарше обратился ко мне:

– За что тебя посадили? Убил кого-нибудь?

Я растерялся, не зная, что ответить. Про чтение он бы не понял.

– Я жил с другим человеком, – ответил я наконец. – С женщиной.

Лицо у него просветлело и тут же стало печальным.

– Я когда-то жил с женщиной. Больше синего.

– Да? – спросил я.

– Да. Синий и желтый. Не меньше. Хотя сюда меня отправили не за это. А за то, что я вор, вот почему. Но уж я помню…

Он был морщинистый, худой и сгорбленный; на голове у него осталось всего несколько волосков, а руки, когда он взял косячок, затянулся и передал соседу, дрожали.

– Женщины, – произнес седой, нарушив затянувшееся молчание.

От этого слова у старика как будто открылась внутри какая-то заслонка.

– Я ей кофе варил, – сказал он, – и мы его вместе пили в постели. Настоящий кофе с настоящим молоком. А иногда мне удавалось раздобыть какой-нибудь фрукт. Апельсин, например. Она пила кофе из серой кружки, а я сидел на другом конце постели и делал вид, будто думаю про свой кофе, а на самом деле любовался ею. Господи, я мог любоваться ею без конца.

Он тряхнул головой.

Я чувствовал его печаль. От услышанного у меня мурашки пошли по рукам и ногам. Никто прежде со мной так не разговаривал. Старик сказал то, что чувствую я. И хотя мне было грустно, на душе стало как будто легче.

Кто-то спросил тихо:

– Что с ней сталось?

Старик ответил не сразу:

– Не знаю. Однажды я вернулся домой с завода, а ее нет. И больше я ее не видел.

Некоторое время все молчали, потом подал голос один из заключенных помоложе. Думаю, он хотел подбодрить старика.

– Что ж, быстрый секс лучше, – философски заметил он.

Старик повернулся, посмотрел ему прямо в глаза, а потом сказал, громко и отчетливо:

– В жопу. Засунь свой быстрый секс себе в жопу.

Молодой заключенный смутился и отвел глаза.

– Я не…

– В жопу, – повторил старик. – В жопу твой быстрый секс. Я знаю, что со мной было. – Он посмотрел на океан и тихо повторил: – Я знаю, что со мной было.

От слов старика, от того, как он смотрел на океан, расправив плечи под выцветшей тюремной рубахой, а ветер колыхал последние волоски на его натянутой лысине, на меня накатила печаль сильнее и глубже той, от которой хочется плакать. Я думал о Мэри Лу, какой она иногда бывала по утрам, когда пила чай. И как ее рука касалась моей шеи. И как она иногда смотрела на меня, смотрела, а потом улыбалась…

Наверное, я долго так сидел, думая о Мэри Лу, и чувствуя свое горе, и глядя на океан за плечом старика. Потом седой спросил тихо: «Хочешь поплавать?» Я вздрогнул от неожиданности и ответил: «Нет», может быть, чересчур быстро. Но мысль о том, чтобы раздеться перед чужими, резко вернула меня в реальность.

И все-таки я люблю плавать.

В интернате каждому ребенку выделяли десять минут в бассейне. Мы плавали по одному: у нас были очень строгие правила индивидуализма.