Но в начале 50-х эти старые клишированные формулы вдруг (ненадолго, в сущности, на один короткий миг) ожили в народной памяти и — возродились. Правда, уже не в прежнем своем, а в новом, откровенно ироническом звучании.
Случилось это в 1953-м, сразу после смерти Сталина.
Перепуганные новые властители, желая продемонстрировать народу, что жестокая сталинская диктатура кончилась и наступили новые, либеральные времена, объявили неслыханную по своим масштабам амнистию. На свободу вышло не меньше миллиона зеков. До пересмотра дел осужденных по политическим статьям было еще далеко: по амнистии отпускали только тех, кто сидел за разные мелкие хозяйственные преступления. Ну и, конечно, — воров, которые, выйдя на свободу, с удвоенной энергией вернулись к своим профессиональным занятиям, что, естественно, вызвало недовольство и даже ропот законопослушных граждан.
Инициатором этой акции был Лаврентий Берия, и инициатива эта позже (в июле того же года), как и многие другие его инициативы, тоже была поставлена ему в вину. Но указ об амнистии подписал К.Е. Ворошилов, бывший тогда Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Поэтому все «лавры» на тот момент достались ему.
Вот так и родилась эта ёрническая, глумливая песня, поющаяся как бы от лица амнистированных воров в законе. А может быть, — кто его знает? — и в самом деле сочиненная кем-нибудь из них:
Рано утром проснешься
И раскроешь газетку —
На передней странице
Золотые слова:
Это Клим Ворошилов
Даровал нам свободу,
И опять на свободе
Будем мы воровать.
Рано утром проснешься —
На поверку построят.
Вызывают по ФИО[2]
И выходишь вперед.
Это Клим Ворошилов
И братишка Буденный
Нам даруют свободу,
И их любит народ.
Он неплохо поет…
Кажется, это было на закрытии декады таджикского искусства. В Кремле был большой банкет. А после банкета — не для всех, только для избранных, — показывали кино.
Часть столов с початыми и непочатыми бутылками и недоеденными блюдами была составлена к стене. Вокруг них хлопотала прислуга. В одном конце зала в ожидании, когда их пригласят в кинозал, стояли гости. В другом — члены Политбюро. А между ними — пустое пространство.
Вдруг от толпы гостей отделился один человек. Он пересек пустое пространство, отделявшее его от группы «вождей» и прямиком направился к Сталину. Это был Корнейчук.
Подойдя вплотную к вождю, Корнейчук что-то ему сказал. Тот — коротко ответил.
Как впоследствии выяснилось, диалог был такой.
— Товарищ Сталин, — сказал Корнейчук. — В сегодняшнем номере газеты «Правда» я прочел, что вы с вашими соратниками вчера были в Малом театре. В тот день шла моя пьеса «В степях Украины». Мне бы хотелось узнать ваше мнение о ней.
Сталин поморщился (он не любил фамильярности) и сказал:
— Вы плохо пишете, Корнейчук. Вы пишете одноднэвки.
Услыхав этот ответ, Корнейчук понял, что для него все кончено. Он отошел к столу, на котором стояли остатки выпивки и закуски, налил себе стакан водки. Выпил. Налил второй…
Далее он дейстовал по принципу — «все равно в этом доме не бывать». Хлопнул второй стакан и громко, на весь зал стал спивать малороссийские писни: «Дывлюсь я на нэбо…» Или — «Променяв вин жинку на тютюн на люльку…» Что-то в этом роде.
Председатель Комитета по делам искусств Храпченко, желая снискать одобрения вождя, с возмущением воскликнул:
— Безобразие! Как он себя ведет!
— Пачему? — сказал Сталин. — Он совсем неплохо поет. А иногда и неплохо пишет. А ты… — он повернулся к Храпченко, — и нэ поешь, и нэ пишешь…
Потанцевали бы!
На каком-то большом кремлевском приеме Сталин, проходя мимо двух сановников, стоящих в центре зала и мирно о чем-то беседующих, кинул им какую-то реплику. И тут все с ужасом увидели, как один из этих двух немолодых и даже довольно грузных мужчин (это был председатель Комитета по делам искусств Храпченко) обнял другого (а это был министр высшего образования Кафтанов) за талию, и они медленно закружились в вальсе.
Как потом выяснилось, проходя мимо них, Сталин сказал:
— Все о дэлах, о дэлах… Потанцевали бы!
Правильно решили
В конце 40-х, начале 50-х в Советском Союзе делалось очень мало фильмов: пять-шесть в год. И каждый новый фильм непременно показывали Сталину. Ни одна картина не могла выйти к зрителю без его личного разрешения.
Но для одного фильма было сделано исключение.
Это был биографический фильм о Жуковском — не о Василии Андреевиче — поэте, а о Николае Егоровиче — отце русской авиации.
Фильм делался в спешном порядке: надо было поспеть к юбилею Николая Егоровича. Но с выпуском его на экран произошла заминка: Сталина в то время в Москве не было, он отдыхал на своей даче возле Сочи — на озере Рица.
Члены Политбюро, посмотрев фильм, никаких идейных промахов в нем вроде не нашли, но выпустить его на экран без личного указания товарища Сталина все-таки не решались. Делать, однако, было нечего, поскольку дорого яичко к Христову дню: юбилей ведь не отложишь. И в конце концов Молотов отважился дать добро. Фильм вышел на экраны.
А когда вернулся Сталин, фильм показали членам Политбюро снова, уже в присутствии вождя.
Когда просмотр кончился и в зале зажегся свет, Сталин спросил:
— Фильм, кажется, уже вышел на экран?
— Да, товарищ Сталин. Ведь мы торопились, к юбилею. А вы… А вас… — начал объяснять министр кинематографии.
— Кто принял решение? — прервал его Сталин.
Большаков посмотрел на Молотова и понял, что если он сейчас его назовет, второй человек в государстве навсегда станет его злейшим врагом.
— Мы тут подумали… посоветовались… — начал он.
— С кем посоветовались? — спросил Сталин.
Побледнев, Большаков сказал:
— Сами… Между собой…
Сталин кивнул. Медленно прошелся по залу.
— Значит, так, — после долгого гнетущего молчания подвел он итог. — Сами подумали, сами посоветовались… И сами решили?
Все испуганно молчали.
Медленно пройдясь еще раз по залу, Сталин задумчиво повторил:
— Сами подумали, сами посоветовались и сами решили…
В голосе вождя слышалась горечь: «Без меня, стало быть, решили. Можете, значит, уже обходиться и без меня. Ну-ну…»
Покачал головой, вздохнул. Пошел к выходу. Остановился. Поглядел на соратников. И вновь горько повторил:
— Сами подумали… Сами посоветовались… И сами решили…
Подойдя к двери, он постоял еще некоторое время ссутулившись: одинокий, никому не нужный, всеми забытый старик.
Все сидели ни живы, ни мертвы.
— Ну что ж, правильно решили, товарищи, — неожиданно заключил он. И вышел.
…Меня боишься!
На всех съездах и конференциях борцов за мир, среди артистов, писателей, ученых и прочих представителей борющейся с поджигателями войны советской духовной элиты непременно мелькали два-три митрополита в рясах и высоких клобуках. Высшие иерархи русской православной церкви еще во время войны были извлечены на свет и причислены Сталиным к сонму «советской общественности». В «борьбе за мир» они снова пригодились. Вид какого-нибудь такого митрополита, сидящего в президиуме очередного съезда, придавал мероприятию не только необходимую в таких случаях декоративность, но и служил как бы подтверждением широты и беспартийности развернувшегося всенародного движения.
И вот на одном таком съезде сидящий в президиуме митрополит передал председательствующему — Николаю Тихонову — записку, в которой уведомлял, что он, такой-то, учился некогда с товарищем Сталиным в духовной семинарии. И выражал робкую надежду, что, быть может, вождю будет интересно с ним встретиться.
Тихонов сильно в этом сомневался, но на всякий случай доложил. И Сталин отреагировал благосклонно. Встреча была назначена. И тут для митрополита настала пора мучительных колебаний: в каком виде предстать пред светлые очи вождя? В обыкновенном цивильном платье? Но это значило бы — унизить свой сан. В рясе и клобуке? В Кремль, к главному идеологу атеистического государства, корифею и признанному основоположнику безбожного коммунистического учения? Тоже вроде как не совсем удобно. Это может быть истолковано как некий вызов — демонстрация нелояльности.
Промаявшись в этих сомнениях долгую бессонную ночь, митрополит решил все-таки идти на встречу с бывшим соучеником в штатском.
И вот, трепеща, он входит в кремлевский кабинет вождя. Тот поднимается ему навстречу.
Оглядев гостя, Сталин понимающе усмехнулся и, ткнув указательным пальцем в потолок, удовлетворенно произнес:
— Его не боишься? Меня боишься!
Трепещешь?
Во время войны на экранах наших кинотеатров с огромным успехом шел американский фильм «Три мушкетера».
Фильм был пародийный. Все подвиги, о которых рассказывалось в знаменитом романе Дюма, в фильме совершали не любимые нами д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис, а какие-то, невесть откуда взявшиеся поварята. Это слегка разочаровывало. Но фильм был так обаятелен, что мы довольно легко с этим примирились. И совсем не последнюю роль тут сыграла совершенно прелестная музыка. Особенно проходящая лейтмотивом через весь фильм главная его песенка. Мы сразу подхватили её и, словно в каком-то опьянении, напевали:
Вар-вар-вар-вар-вара!
Тара-рам-там-там, Париж…
Понятным в этой языковой каше нам было только одно слово: Париж. Но никого это не смущало. Я думаю, что не преувеличу, если скажу, что эту легкую, задорную, заразительную песенку тогда распевала вся страна.
Но мало кто знал, что музыку к американским «Трем мушкетерам», в том числе и чарующую эту мелодию сочинил Аркадий Покрасс — родной брат популярных советских композиторов «Братьев Покрасс» — Дмитрия и Даниила.