Это, — сообразил Камил, — была их профессиональная терминология. Может быть, даже был у них какой-нибудь спецкурс, какой-нибудь такой семинар или практические занятия, на которых их специально натаскивали, как различать и сортировать анекдоты по признаку: «ловится — не ловится», «характеризует — не характеризует», «не ловится, но — характеризует».
Партия кайдабалсан…
Это тоже рассказ Камила Икрамова.
В 1954 году в Ташкенте он присутствовал на каком-то очень торжественном концерте.
Концерт открывался, как еще полагалось в те времена, песней о Сталине. Ее исполнял национальный хор, в национальных костюмах, на национальном (узбекском) языке.
Хор пел:
Ста-лин кай-да-балсан,
Ста-лин кай-да-балсан…
Что означало загадочное слово «кайдабалсан», Камил не объяснил, но никаких объяснений тут и не требовалось.
На следующий год Камил вновь оказался в Ташкенте. И опять попал на такой же торжественный концерт.
Открывал его тот же хор, исполнявший ту же самую песню. Но теперь она звучала так:
Пар-тия кай-да-балсан,
Пар-тия кай-да-балсан.
Это было бы не корпоративно
В 30-е годы, когда на всех углах кричали о бдительности и напропалую шерстили кадры, какая-то комиссия добралась и до Московской коллегии адвокатов. И в личном деле одного из членов коллегии, старого адвоката по фамилии Переверзев, наткнулись они на такую записку:
Я знаю гр-на П.Н. Переверзева как юриста высокой квалификации, честного и добросовестного работника. Прошу оказать ему содействие в устройстве на работу по специальности.
Под запиской стояла подпись: «Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)».
Между тем анкета у гражданина Переверзева была нехорошая. И социальное происхождение не такое, как надо. И в какой-то не той партии до революции состоял — то ли в меньшевистской, то ли в эсеровской.
Времена были такие, что все эти анкетные данные вполне могли перевесить записку Владимира Ильича, поскольку тот, хоть и был «живее всех живых», заступиться за своего протеже уже не мог. А вот тот, кто был «Ленин сегодня», очень даже мог выразить свое недовольство, если бы ему донесли, что его указания о бдительности выполняются недостаточно строго.
Случай был непростой. И председатель комиссии решил побеседовать с гражданином Переверзевым лично.
Разговор, как водится, начался с вопросов анкетных. Когда родился, где учился, чем занимался до революции… Выяснилось, что до революции тот был присяжным поверенным.
— А после революции? — спросил председатель комиссии.
— Какую революцию вы имеете в виду? — спросил Переверзев.
Председатель сухо пояснил, что имел в виду революцию не пятого, а семнадцатого года.
— В одна тысяча девятьсот семнадцатом году, молодой человек, — сказал Переверзев, — в России было две революции. О какой именно из них вы изволите спрашивать?
— Ну, хорошо. Допустим, о февральской.
— После февральской революции я имел честь быть министром юстиции в правительстве Александра Федоровича Керенского, — сообщил «юрист высокой квалификации».
У председателя комиссии от этого сообщения, как говорится, отвисла челюсть.
— Более того, — невозмутимо продолжал Переверзев. — После июльского выступления большевиков я лично, вот этой самой рукой, подписал ордер на арест Владимира Ильича Ульянова-Ленина.
— Но как же вы… Как же вас… Почему же тогда Владимир Ильич… — только и мог пролепетать потрясенный председатель комиссии.
— А потому, — объяснил Переверзев, — что подписав этот ордер, прежде чем передать его министру внутренних дел, я через своих людей уведомил о том Владимира Ильича… Все явки его были нам известны… Получив мое уведомление, Владимир Ильич, как вы, вероятно, догадываетесь, успел скрыться.
— Но почему вы так поступили?! — обрел наконец дар речи председатель. — Вероятно, вы втайне сочувствовали большевикам?
— О, нет! — покачал головой бывший министр. — Ни в малейшей степени… Не сочувствовал и не сочувствую. А поступил я так потому, что не мог поступить иначе. Ведь мы с Владимиром Ильичом были в некотором роде коллегами. Оба кончали Петербургский университет, жили даже как-то неподалеку друг от друга в эмиграции, в Швейцарии… Как я мог его не предупредить? Это было бы не корпоративно.
Я путешествовала инкогнито
Эта история непохожа на предыдущую, хотя в ней тоже фигурирует записка В.И. Ленина.
Она была обнаружена в личном деле тихой старушенции, мелкой какой-то сотрудницы Ленинской библиотеки.
Как и в предыдущем случае, Владимир Ильич характеризовал подательницу письма как хорошего специалиста, добросовестного работника, свободно владеющего несколькими иностранными языками. И тоже просил, по возможности, как-нибудь ее трудоустроить. Что, по-видимому, и было сделано.
Старушка между тем, как выяснилось, была не простая.
В анкете — на вопрос о том, есть ли у нее родственники за границей, — она ответила, что да, есть. И перечислила чуть ли не всех членов Британской королевской семьи.
Директор библиотеки, когда ему доложили об этих чрезвычайных обстоятельствах, просто потерял голову. Числить в коллективе вверенного ему учреждения сотрудницу с такими родственными связями, было, разумеется, невозможно. Однако и уволить человека, принятого на службу по личной рекомендации Ленина, тоже было не просто.
Положение было безвыходное.
Но, как известно, нет на свете таких крепостей, которые не могли бы взять большевики.
Как раз в это время должна была открыться в Англии международная книжная выставка. И Ленинская библиотека тоже собиралась послать на эту выставку какие-то свои экспонаты. Вот директора и осенило: включить в группу сотрудников, отправлявшихся с этими раритетами в Лондон, ту самую старушку.
Хитроумный замысел его состоял в том, чтобы дать ей в дорогу самое мизерное количество валюты. Чтобы она — ну никак не могла протянуть в Лондоне те десять-двенадцать дней, которые были отпущены ей командировкой. При таком раскладе у нее было только два выхода: либо помереть с голоду, либо — остаться в Англии. Директор, естественно, рассчитывал именно на второй вариант.
Прекрасный план этот, однако, не удался: старушка вернулась. Осунувшаяся, изможденная, превратившаяся чуть ли не в собственную тень, она, как ни в чем не бывало, в назначенный срок вышла на работу и приступила к исполнению своих служебных обязанностей.
— Ну, и как вам там жилось, в Лондоне? — не скрывая своего раздражения, спросил у нее директор.
Довольно сухо она отвечала, что жилось ей там трудно, потому что с теми деньгами, которые были ей выданы, жить в Британской столице она могла только впроголодь.
— Но ведь вы могли обратиться к своим родственникам? — ехидно сказал директор.
— В этот раз, — надменно ответила она, — я путешествовала инкогнито.
Р. S.
Я уже не помню, кто рассказал мне эту историю. Не шибко верил в ее достоверность. Не удивился бы даже, если бы вдруг выяснилось, что всё это — чистейшей воды выдумка. Но после того как новелла эта — в числе нескольких других — была напечатана (в «Литературной газете»), мне позвонил Никита Владимирович Богословский и сообщил, что родственница английской королевы, за которую хлопотал Ленин, — фигура не выдуманная, а вполне реальная. Звали её — Дора Евгеньевна Лейхтенберг. Она сочиняла и издавала какие-то детские книжки. Была дочерью герцога Лихтенбергского. (Его звали — Евгений Максимилианович.)
Ты мне жидами глаза не замазывай!
Один зек рассказывал в лагере моему приятелю, как следователь «раскалывал» его, требуя все новых и новых фактов, подтверждающих его участие в преступлениях немецко-фашистских захватчиков против советского народа.
Тот долго не раскалывался, но, видя, что деваться некуда и что-нибудь все равно придется на себя навесить, выдавил из себя признание, что принимал участие в акциях против евреев.
— Ладно, ладно, — сказал ему на это следователь. — Ты мне жидами глаза не замазывай! Ты о преступлениях расскажи!
Ты должна меня проклинать…
Любовь Михайловна Эренбург и Надежда Яковлевна Мандельштам дружили чуть ли не с детства. Во всяком случае, с ранней юности.
— Я знала, — рассказывала Любовь Михайловна, — что Ося влюблен в Надю, что у них всё уже давно сговорено. Но Надя томилась в Киеве, а он болтался то в Москве, то в Питере, и делать решительный шаг не спешил.
И вот, страдая за подругу, Любовь Михайловна однажды не выдержала и сказала ему:
— Ося, по-моему, вам надо поехать в Киев за Надей и привезти ее сюда.
Осип Эмильевич послушался. Поехал и привёз.
— А совсем недавно, — закончила свой рассказ Любовь Михайловна, — вспомнив про это, я сказала Наде: «Ты должна проклинать меня. Ведь это я обрекла тебя на эту ужасную, кошмарную жизнь!»
— И что она вам на это сказала? — спросил я.
— Она сказала: «За всю жизнь у меня не было ни одного дня, когда я пожалела бы об этом».
Картонная поэма
В начале 60-х в Малеевке — писательском Доме творчества — я познакомился и довольно близко сошелся с Иосифом Ильичом Юзовским.
Тогда ходила по рукам еще не опубликованная повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», и мы оба — одновременно — ее прочли. На мой вопрос, какое впечатление произвела на него эта вещь, Юзовский сказал, что очень сильное. И вдруг добавил:
— Но ведь это нельзя!
— Что нельзя? — удивился я.
— Она против социализма, — объяснил он. — А это нельзя.
Сперва я даже не понял: как — нельзя? Почему нельзя? Нельзя, потому что — не пропустят, не напечатают? Потому что писать в таком духе — дело заведомо безнадежное? (Как сказал мне однажды в разговоре на эту тему Виктор Борисович Шкловский: «Понимаете, когда мы усту