— Читал, — сдержанно ответил он.
— Я надеюсь, ты понял, что это значит?
— Да, конечно. — Так же сдержанно ответил Костя.
— Что, конечно? Что ты понял? Я вижу, что ничего ты не понял. Так вот, Костя! Слушай меня внимательно!.. Ты должен вести себя так, как будто к тебе всё это никакого отношения не имеет.
— Но ведь это и в самом деле никакого отношения ко мне не имеет, — сказал Костя, стараясь, чтобы его ответ звучал как можно простодушнее.
— Слушай, Костя! — разозлился «трижды еврей». — Не валяй дурака! Ты ведь прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Так вот: заруби, пожалуйста, себе на носу! Ты должен вести себя так, как будто тебя все это совершенно не касается. Как будто к тебе лично, — повторяю, к тебе лично, — это никакого отношения не имеет. Ты меня понял?
При мысли, что этот идиотский диалог кто-то (не просто «кто-то», а известно КТО!) слушает, у Кости по спине потекла струйка холодного пота.
— Но ведь ко мне лично все это действительно… — снова начал он.
Договорить ему не удалось. На него обрушился такой поток ругательств, обвинений в слепоте, идиотизме, непонимании, где он живет и что вокруг него происходит, а также многословных раздраженных объяснений, чем это непонимание ему грозит, что он не нашел в себе сил продолжать этот разговор и в смятении повесил трубку. На душе у него было муторно. Он почти не сомневался, что эта история наверняка будет чревата для него самыми дурными последствиями.
Но, слава Богу, пронесло. То ли подслушка плохо работала, то ли у слушавших руки до всех не доходили. А вскоре умер Сталин, врачей выпустили на свободу, и народ-языкотворец подвел всем этим событиям такой стихотворный итог:
Дорогой товарищ Вовси,
Друг ты наш и брат.
Оказалось, что ты вовсе
И не виноват.
Дорогой товарищ Коган,
Кандидат наук!
Виновата эта погань —
Лидка Тимашук.
Дорогой товарищ Фельдман —
Ухо-горло-нос,
Ты держал себя, как Тельман,
Идя на допрос…
Были, кажется, у этой народной песни и другие куплеты, но я их не помню.
«И подивился Тарас…»
Через месяц после смерти Сталина, а точнее — 4-го апреля 1953-го года, в газетах появилось сообщение, что врачи убийцы — не убийцы. Это была грандиозная сенсация. Впервые за всю историю советского государства власть призналась, что готовившийся мрачный процесс был липой. Мало того, в официальном сообщении прямо говорилось, что по отношению к арестованным врачам применялись «недозволенные методы ведения следствия». Иными словами, открыто было признано, что врачей пытали.
Сообщение об освобождении «убийц в белых халатах» потрясло многих. Но евреев это радостное сообщение, конечно, касалось в первую очередь. Ведь со дня на день ждали погромов. А о грядущей высылке «лиц еврейской национальности» в места отдаленные говорилось уже как о деле решенном. (По гениальному замыслу вождя их должны были выслать, спасая от справедливого народного гнева.) И вот эта черная туча, сгустившаяся над головами советских евреев, вдруг рассеялась. Все стало вокруг голубым и зеленым. И не только метафорически, но и в прямом, буквальном смысле этот апрельский день тоже был сияющим, солнечным, ясным…
Семен Израилевич Липкин шел по Тверской (тогда она еще называлась улицей Горького), а навстречу ему шли два знакомых еврея, два его соседа по дому. Они оживленно о чем-то говорили, отчаянно при этом жестикулируя.
Семен Израилевич, улыбаясь, подумал, что это как раз тот случай, когда не приходится особенно гадать, о чем так возбужденно беседуют два идущих ему навстречу приятеля. Смешно было даже предполагать, что в ТАКОЙ день два московских еврея могут так взволнованно обсуждать какую-нибудь другую тему, кроме той, которая была тогда у всех на уме и на языке.
Но поравнявшись с двумя своими соседями, Семен Израилевич с изумлением обнаружил, что догадка его была неверна.
Никого и ничего не замечая, они возбужденно обсуждали совсем иную тему. До Липкина донеслось:
— Это Я ее упустил?.. Это ТЫ ее упустил!..
«Ну и ну!» — подумал он. И двинулся дальше.
Спустя минут сорок, возвращаясь по той же Тверской назад, он снова встретил тех же двух приятелей. Они так же оживленно жестикулировали и так же пылко о чем-то спорили.
«Ну, уж теперь-то они наверняка говорят ОБ ЭТОМ», — подумал Липкин. И нарочно замедлил шаг, прислушиваясь к беседе друзей, по-прежнему поглощенных друг другом и не замечавших ничего и никого вокруг.
На этот раз до него донеслось:
— Это ТЫ ее имел?.. Это Я ее имел! (Глагол, конечно, был другой.)
Обескураженный Липкин продолжал свой путь, мысленно повторяя бессмертную гоголевскую фразу: «И подивился Тарас бойкой жидовской натуре!»
Дело врачей и Крабовидная туманность
Иосиф Шкловский прославился своим сенсационным предположением, что спутники Марса — Фобос и Деймос — искусственные. Эта гипотеза сделала его знаменитым. Но как только американцам удалось сфотографировать Фобос и Деймос с близкого расстояния, версия об их искусственном происхождении рухнула.
Научный авторитет Шкловского эта история не поколебала, поскольку в узких ученых кругах его ценили совсем не за это.
Ценили, между прочим, весьма высоко.
Однажды Иосиф притащил и показал мне том какой-то американской энциклопедии, в которой его имя и маленький портрет красовались в ряду шести самых выдающихся астрофизиков XX века. Этой чести, как он мне объяснил, он удостоился из-за Крабовидной туманности. Раньше — до его открытия — считалось, что излучение далеких звезд может быть только тепловым. Но излучение Крабовидной туманности в эти параметры не укладывалось. Оно было каким-то аномальным. И никто не мог объяснить почему. (Прошу прощения, если что-то перевираю, — на смысле истории, которую я собираюсь рассказать, это не отразится.)
И вот однажды, а именно 4-го апреля 1953-го года, молодой Иосиф Шкловский вышел излому, чтобы отправиться в свой родной университет, где он был на птичьих правах: вот-вот его должны были уволить, поскольку был он евреем, а в стране в то время бушевало знаменитое дело врачей — убийц в белых халатах. Соплеменнику убийц в советском учреждении, а тем более таком престижном, как Московский государственный университет, было не место.
Выйдя из дому и дожидаясь трамвая, Иосиф подошел к газетному стенду, на котором был вывешен только что вышедший свежий номер газеты «Правда». Подошел он к этому стенду, заглянул в газетный лист и прочел, что вышла ошибка: врачи убийцы — не убийцы.
Кровь кинулась Иосифу в голову. И, видимо, от этого притока свежей крови к сосудам головного мозга его вдруг осенило.
А что, подумал он, если природа излучения Крабовидной туманности вообще — иная? Может, это вовсе и не тепловое, а, например, радиоизлучение?
Подошел трамвай. Как водится, он был битком набит москвичами, торопящимися на работу. До врачей убийц, а тем более до Крабовидной туманности им не было никакого дела.
Иосиф вскочил на подножку, попытался протиснуться в вагон. Но это ему не удалось. И вот, стоя на раскачивающейся трамвайной площадке, стиснутый со всех сторон едва проснувшимися согражданами, он просчитал — математически — вероятность своей гипотезы. И всё сошлось. Никаких сомнений: это было радиоизлучение.
Одно из шести самых крупных открытий в астрофизике XX века было сделано.
А всё потому, что врачи-убийцы, как оказалось, — были не убийцы.
Сколько вам тогда было лет?
Был такой литературный критик — Владимир Барлас. По профессии он был, если не ошибаюсь, геолог. Но влюбленный в поэзию, бредивший стихами, он стал писать статьи о своих любимых поэтах, и постепенно это его хобби стало профессией. Его даже приняли в Союз писателей.
Время от времени мы с ним встречались и разговаривали. Иногда спорили. Бывало, часами. И вот однажды, когда очередная такая наша поэтическая встреча сильно затянулась, я хватился, что меня давно уже ждут друзья.
— Да, мне тоже уже пора, — сказал Барлас, озабоченно взглянув на часы.
Мы вместе вышли, вместе спустились в метро, вместе доехали от моего «Аэропорта» до «Маяковской», продолжая какой-то наш бесконечный, не сегодня начавшийся спор.
Выйдя из метро, я спросил:
— А вы куда?
Спросил в том смысле, что если нам и дальше по пути, мы, может быть, сможем перекинуться еще парочкой-другой аргументов в нашем затянувшемся споре.
Барлас ответил:
— Я — в Союз. Там сегодня закрытие сети партийного просвещения. Последнее занятие.
Ответ этот меня изумил. Среди моих знакомых не было, кажется, ни одного, кто ходил бы на эти казенные лекции и семинары. Но Владимир Яковлевич Барлас, пожалуй, даже менее, чем кто-либо другой из всех моих друзей и приятелей, был похож на человека, которого можно было бы заманить «под своды таких богаделен».
— Вы в самом деле ходите на эти занятия? — не удержался я.
Он сухо ответил:
— Хожу.
— Зачем? — спросил я, искренне желая понять эту загадку. Чёрт его знает! Может, там, на этих партийных семинарах, и впрямь бывает что-то интересное? А может, ему интересны члены Союза писателей, посещающие эти занятия? Для меня это привычная и малопривлекательная, а для него все-таки совсем новая, незнакомая ему среда.
Но ответ Барласа на мой бестактный вопрос лежал, как оказалось, совсем в иной плоскости.
— Бенедикт Михайлович, — тихо сказал он. — Сколько вам было лет в 37-м году?
Я сказал:
— Десять.
— А мне — двадцать…
Дело было вечером, спорить было нечего.
Мы молча пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Я — по своим делам, уж не помню сейчас куда. А он — в Союз писателей, на последнее в том сезоне занятие сети партийного просвещения.
Что вам сказать…
В Литературном институте, где я учился, время от времени устраивали «Вечер одного стихотворения». В нем, как правило, принимали участие все институтские поэты. А их у нас была — тьма. И каждый подымался на кафедру — а может, правильнее сказать, на трибуну — и читал какое-нибудь одно свое стихотворение.