— Каких девочек?
— Девочек, — начал было я, подумал, это будет последнее предупреждение, но Юдит взяла меня за руку:
— Пошли, дорогой.
И мы пошли, держась за руки, к двери. Я успел заметить холодный, ненавидящий взгляд Декерпела.
В итальянском кафе-мороженом на Грунтемаркт, возле Галгенхауз, мы лакомились вафлями со взбитыми сливками.
— Этому человеку нельзя доверять, — сказала Юдит. — Он глаз не отводил от моей груди. Такие, как он, мне обычно нравятся, но этим собакам нельзя верить.
— Да тебе самой нельзя верить, — сказал я.
— Ты так думаешь?
— Мне все равно.
— Ты тоже скрытный. Тоже мне не все рассказываешь.
Я подбирал крошки от вафель. Мы молчали.
Словно два незнакомца, встретившихся впервые среди помешанных на покупках баб, хныканья детей, звона и шума бара под аккомпанемент Хельмута Захариаса[111]. Я хотел рассказать Юдит о том, что не отличаю того, что было, от того, чего не было, кажется, женщины не имеют с этим проблем; моя первая любовь Юлия, сестра Алисы, — единственная женщина, с которой у меня не было этого чувства. Я так много хотел рассказать обо всем, что меня переполняло. Юдит уставилась на меня, она не слушала, что я говорил, она искала во мне что-то другое, подходила все ближе к опасной границе.
Поэтому я обрадовался, когда она пошла в туалет. То есть я думал, что она пошла в туалет, но она не вернулась.
Я ждал. Стемнело. Я съел два бутерброда с ветчиной и выпил шесть стаканов пива.
Начиная со следующего дня я питался консервами. Пытался починить телевизор. Покрыл пол на лестнице лаком, от его вони что-то случилось с моими голосовыми связками, но я заметил не сразу, потому что не с кем было разговаривать. Иногда подолгу рассматривал Флору, поляроидную девочку. Но, если глядел на фото скосив глаза, вместо ее лица видел лицо Юдит. Это получалось, но ненадолго. Делать это опасно. Мама говорила, если я буду скашивать глаза, чтобы ее рассмешить, то останусь косым на всю жизнь и не смогу больше нормально смотреть.
Мне хотелось понять, почему Юдит так взбесилась, когда услыхала пение магометан, что случилось с ней в Алжире, когда они с Неджмой жили там.
Иногда по вечерам, возвращаясь домой с тяжелыми сумками из супермаркета, я останавливался ненадолго перед домом, чтобы посмотреть через окно соседский телевизор. Раз, в субботу вечером, я увидел ряды солдат в камуфляже, медленно двигавшихся по дюнам, тыкая палками в песок. Еще показали черно-белую фотографию девочки со светлыми кудряшками, она весело улыбалась, прижимая к щеке хомячка. Я позвонил в полицию. Трубку взяла женщина, она сказала, что я должен сперва назвать свое имя. Я ответил, что у меня нет времени, и положил трубку.
Проглотил таблетку, снова позвонил. Назвал имя: Одилон де Месмакер и сказал, что человек, которого зовут Патрик Декерпел, знает больше, если не все, по поводу пропавшей девочки, которую показывали по телевизору. Его адрес можно найти в телефонном справочнике. Полицайка сказала, что лучше будет, если я зайду лично. Я ответил, что зайти не смогу по семейным обстоятельствам. Если долго разговаривать, полиция может проследить, кто звонит, и я поскорее повесил трубку, обливаясь потом.
Такое только в американских фильмах бывает.
Значит, полиция так не делает?
Я вспомнил рассказы Декерпела о его любовных похождениях, пьянках, деньрожденных праздниках, переходящих в оргии, в его оостендской квартире, где он иногда проводил выходные; Юдит мне говорила, что ее магометанин часто останавливается в Оостенде, и я по простоте душевной (чтобы не сказать — по глупости) подумал, что смогу одним ударом пришибить двух мух. И чтобы никто не засек меня по номеру машины, поехал в Оостенде на поезде.
Чтобы — что сделать?
Теперь уж и не знаю.
Ты сказал: мух пришибить.
Фигурально выражаясь.
А если бы ты встретил в Оостенде Юдит Латифа, что бы ты сделал?
Поцеловал бы. В щеку. В шею.
А потом?
Это зависит… как она… что она… или она…
А если бы ты встретил Патрика Декерпела? Ты не хочешь отвечать?
В запотевшем окне вагона вместо моего расплывчатого отражения иногда всплывало лицо Декерпела. Это меня пугало.
На набережной я занял столик на террасе кафе и заказал то, что пили сидевшие рядом люди в белых теннисных костюмах. Горький тоник в зеленом стакане с кружочком киви, веточкой тимьяна и ломтиком огурца. Тимьян они не ели. Я тоже. Они говорили о фотографиях, сафари и гольфе.
Я представил себе, что за одним из сверкающих окон огромного нового дома стоит Декерпел в халате и в сильный бинокль глядит вниз. Лучше всего ему виден я, даже прыщики на моей щеке. Он следит в свой бинокль за маленькими девочками, катающимися на роликах.
Новый костюм вдруг стал мне тесен, шершавый шотландский материал раздражал влажные бедра.
Я перебрался в другое кафе. Не такое шикарное. Съел порцию картошки фри с майонезом. Держа наготове платок, чтобы, если появится Юдит, вытереть масляные пальцы и рот.
Несколько раз проходили девушки, со спины казавшиеся похожими на Юдит. Но то были хамоватые фламандки, слишком много о себе понимавшие.
Какая-то женщина заговорила со мной, сказала, что она из Девентера[112], стала рассказывать о своей жизни. Она много чего пережила, хлебнула горя со своими невыносимыми детьми, но думает, что могло быть намного хуже. Она считает фламандский язык живым. И фламандцев тоже.
Я шел по Оостенде быстро, как будто торопился на поезд. Около Рэнбаан дети играли в мини-гольф на дорожках, посыпанных красным гравием. Я быстро ушел, потому что родители стали смотреть на меня с подозрением.
И не встретил ни Патрика Декерпела, ни Юдит Латифа?
Но я мог их встретить.
Такое совпадение едва ли возможно.
Ваннесте часто говорил: совпадение и неизбежность. Странно, иногда мне не хватало этих ученых мужей, которые ежедневно издевались надо мной.
Кроме того, я соскучился по Карлуше и около шести зашел в его любимое кафе «Сливки общества». Он совершенно обалдел. Роланд, хозяин кафе, тоже.
— Кого мы видим! — заорал Роналд. — Весь в новом. А ну-ка стань прямо. Теперь повернись. Ты только погляди, Карлуша.
Я продолжал медленно поворачиваться, держа руки по швам.
— Одежда делает человека, — отозвался Карлуша. — Налей-ка этому шикарному парню, Роланд.
Мы чокнулись. Santé. На сердце у меня потеплело.
— Ты бы видел, как они обосрались, минеер Феликс и те два труса, когда ты появился у нас, такой элегантный, со своей юной, смуглой блядью. Или нельзя так говорить о твоей подружке?
— Можно. Яснее не скажешь. Ее мать, Неджма, работала проституткой в баре «Tricky». Все клиенты ее обожали. Кроме тех, кому не нравятся черные, коричневые или желтые.
— На черных у меня не встает, — заметил Роланд. — Против их расы я ничего не имею, но — не встает ни при какой погоде.
— В каждом цвете есть своя прелесть, — возразил Карлуша. — Мне нравятся любые цвета. Вот. посмотри-ка на эту парочку.
Он достал из висевшей на плече сумки-сафари журнал, перелистал и показал нам двух китайских девушек, забавлявшихся друг с другом в постели.
— Это тебе не «Франс и Лизка», — сказал Роланд.
В сумке лежало еще шесть или семь глянцевых журналов.
— Они из нашего магазина, — заметил я.
— Я покупаю их согласно правилам. С уценкой в двадцать пять процентов.
— Не ври, Карлуша.
— Ты прав. Ты мне друг, и я не должен тебе врать.
— Ну, а ты заплатил бы? — Роланд спросил.
— Да. Я всегда платил, когда должен был.
— И честность твоя в конце концов была вознаграждена, — заметил Карлуша мягко.
Так мы болтали до рассвета.
— Парень, — сказал Карлуша, — в магазине без тебя стало совсем тоскливо. Я больше скажу, мы только теперь поняли: ты был как свет в окошке.
Он едва стоял на ногах.
Роланд пил вместе с нами. Мы продолжали угощать друг друга. Дождь стучал в запотевшие окна.
Роланд рассказал нам о своей жене, которая помешалась на старинной мебели, все деньги на нее тратит с тех пор, как их сын погиб в Атлантическом океане, занимаясь серфингом: собственная доска ударила его по голове.
Мне хотелось, чтобы против меня, у окна, где кактусы и афиши боксерских состязаний, случившихся до Рождества Христова, сидела Юдит. Смотрела своими светящимися, как у кошки, глазами и видела, какие у меня замечательные друзья, в горе и радости.
Ей было бы трудно понимать нас. Она учила язык в частной школе, потом — в Алжире, где ей было практиковаться в диалектах разговорного фламандского? Но еще больше я хотел бы видеть здесь брата, Рене. Может, я должен сказать: покойного Рене, может, его давно нет в живых. Рене, мерзавцу, всегда было плевать на меня, сбежал в Африку поиграть в Тарзана и уничтожил нашу семью. В наше время семья ничего не значит. Разве что-нибудь вообще еще что-то значит? Что знает человек о тех, кто его покинул, но продолжает управлять им, я хочу сказать, о предках и о тех, кто считает себя хозяевами наших жизней из-за правил взаимной ответственности, которыми повязали нас ученые мужи.
Так сидел я, филосовствуя на свой лад, за одну мысль цеплялась другая, а мне все казалось, что мы гуляем с братом, с Рене, по Лесу Забвения, который теперь не узнать, стволы деревьев ободраны, ветви засохли, от высоких, в человеческий рост, зарослей сочных, зеленых папоротников остались чахлые, крошечные кустики. Этот лес я не хочу больше видеть.
Когда совсем рассвело, когда пошли первые автобусы и рой почтальонов вылетел из готического здания почты, Карлуша сказал, что Декерпел в последнее время выглядит неухоженным, плохо выбрит, башмаки нечищены, и от него воняет.
— Это от угрызений совести, — сказал я.