[12]. Юлия иногда поет с ними. «Караколлей» пригласили в Торремолинос. Если я очень-очень захочу, могу тоже поехать в Торремолинос, говорит Юлия, но я думаю, мама скажет, лучше не надо. И потом, с Юлией едет Серж Михилс, бас-гитарист.
Ты теперь сержант-майор? Или какой чин, следующий за сержантом? Мы получили твою открытку из Кибомбо, я правильно выговариваю? Мама все утро проревела. Я на ней все словечки пересчитал. Их ровно двадцать. «Дорогие Отец, Мать и Ноэль. Я привык и справляюсь. Только верните мне Европу. Всегда готовый к услугам, ваш Рене Катрайссе, сержант». И с тех пор ничего, никогда. Я понимаю, ты хочешь жить свою жизнь, люди вроде родителей и меня, как гири на ногах. «Готовый к услугам» ты написал. Ты, значит, ушел в армию добровольно драться с бунтовщиками которые убили наших миссионеров? Да? Тогда я тебя понимаю. Двадцать слов, и тебе не стыдно? Учитель всегда говорил, твои сочинения были очень хорошими и родители должны послать тебя в Фонд одаренных детей и ты сможешь учиться дальше за счет государства.
Мне очень хотелось играть с «Караколлями», но я и мечтать не смею, а Серж Михилс всегда играет так громко и так фальшиво, и я не понимаю, что Юлия в этом Серже находит, такой осел. Юлия моя невеста. Только она пока не знает. Я скажу ей, когда время придет.
А ты много негров убил этим ножом? Лучше не говори. А то я буду о них думать, о мертвых неграх. Скоро день всех усопших верных, когда все мертвые, черные, или белые, или желтые, или красные краснокожие, весь день по всему миру затаивают дыхание, пока Бог не вернется на землю. Только мы не знаем точно, в который год это будет. Мы должны всегда быть готовы к этому дню, когда все разноцветные души явятся и закружатся над нашей деревней, как разноцветные летучие мыши, закружатся кругами, и взойдет солнце, и явится Бог. Но пока точный день не объявят, ничего не будет, эти мертвые души полетают-полетают, заплачут и вернутся себе на облака.
Ты мне ничего не скажешь? Ты спишь? Хочешь, чтоб я ушел?
Рене едва шевелится, его трясет, словно внутренности под липкой, заношенной майкой колотятся о скелет. Лицо искажено кривой ухмылкой. Он осторожно поворачивается лицом к стене и неловко показывает Ноэлю: уйди, уходи — медленным движением руки, похожим на удар закрытой ракеткой в пинг-понге, он играл в Культурном центре, был чемпионом Алегема по пинг-понгу.
Ноэль на цыпочках выходит из комнаты. На лестнице ему кажется, он забыл сказать что-то важное, что-то крутится внутри, никак не всплывает. Садится на ступеньку, но вспоминает только два слова. Гога Полло. Ему не хочется вспоминать эти слова.
Отец тяжело всхрапывает, хрипит во сне, как умирающий.
«Рене — говорит Ноэль, теперь уже беззвучно, — я хочу начать играть на другом инструменте. К чертям банджо. Банджо — старье, так Юлия говорит. Буду играть на губной гармошке. Гостям в „Метро“ нравится губная гармошка из-за Боба Дилана и старика Тутса Тилеманса[13]. Если мои пальцы, и губы, и мысли сойдутся. Доктор Вермёлен говорит, губная гармошка мне полезна, а еще плавание и танцы, от этого потеешь, и вместе с потом изнутри наружу выходит зло.
Большинство людей лучше, чем сами думают, зачем они меня дурачат? Как доктор Вермёлен. Он говорит, мы должны радоваться друг другу. Но смотри, Рене, у меня только один брат, и даже с ним не получается радоваться. Ты не хочешь со мной говорить. А ты мне должен был бы все рассказать про солдат и про негров. Как негры одеваются в джунглях, и что едят, и как ловят птиц, и как их отличить друг от друга, и почему они всегда смеются».
Ноэль вслушивается в ответ брата. Хлопает себя ладонью по лбу. Как Рене мог услышать его болтовню, если он ничего не сказал вслух?
Отец перестал храпеть.
Ноэль засыпает. Его будит ночная птица. Он возвращается к Рене, медленно открывает дверь в его комнату. В полутьме видит белое нагое тело, словно упавшая вниз лицом гипсовая статуя, вернее, торс: руки, ноги и голова гораздо темнее, их не различить в сумраке.
— Ты должен мне помочь, — Ноэль говорит, стоя в дверях. — Кто был Гога Полло? Я как тебя увидел, сразу вспомнил. Как давно это было, а? Ватерполо?
Ноэль подходит поближе к кровати, к страшному тощему остову того, что было когда-то его братом Рене, улетевшим неизвестно куда, неведомо зачем.
Ноэль зажимает ладонью рот, чтобы сдержать стон.
Пока Рене жил здесь с нами и там далеко в Африке, он совершил много злого, но разве заслужил он такое суровое наказание?
Блестящая от пота спина Рене покрыта множеством шишек, а на них — незаживающие свищи, и темно-красные рубцы, и следы подживших корок, и кровавые полосы, словно проведенные граблями.
— Я никому не скажу. Клянусь, — говорит Ноэль молча.
Шарль
Глубокой ночью Рене Катрайссе приходит в себя. Прямоугольное пятно мягкого лунного света лежит на постели. Он натягивает рубашку и брюки. Связывает шнурки башмаков, закидывает их на плечо. Спускается с лестницы, в спальне родителей негромко разговаривают, слов не разобрать. Рене хватается за перила, другой рукой опирается о холодную беленую стену. Очень медленно поворачивает ключ в замке задней двери.
Он идет по улице. В холодном свете луны и уличных фонарей деревня кажется покинутой. Дом Его Преподобия, окруженный айвовыми деревьями. Пруд, от которого несет гнилью. Ферма, где разводят норок. В центре ротонды — плакат с портретом Модеста Танге, написавшего больше пятидесяти книг, в основном про древних греков. Кафе «Комфорт», где Дольф Катрайссе по субботам играет в вист. Школа, рядом дом Учителя. На столетний юбилей то ли со дня рождения, то ли со дня смерти Модеста Танге их класс принимал участие в конкурсе рисунков, организованном властями провинции; «Варегемский вестник» писал об этом. В конкурсе был занят весь класс, от малышей, разучивавших песенки, до старших, изучавших сложные вычисления. Нарисовать нужно было Аполлона, Учитель Арсен целую неделю подробно рассказывал нам о нем. Пользоваться ластиком запрещалось. Только рисовать карандашом. Едва какая-то линия пошла наперекосяк, начинай сначала. Почему-то рисунки малышей Учитель Арсен считал самыми красивыми. Чем дальше от образа бога Аполлона оказывалась картинка и чем хуже, коряво и неумело, была нарисована, тем больше он восхищался. Размахивал руками, как ветряная мельница, кричал:
— Вот он, вот он, куда до него Микеланджело, если этот рисунок не выиграет главный приз, я буду жаловаться губернатору!
А я изображал бога Аполлона. Перед школьной доской, покрытой подсохшим мелом, в старых, сползающих трусах. Руки полагалось держать так, словно я собирался бряцать на лире. Я дрожал от холода. Стоило мне опустить руку, как Учитель Арсен орал:
— Аполлон, nondedju[14], давай играй на своей лире! Рене пробует двигаться быстрее, но ничего не получается. Он задыхается, опускается на колени, падает, поворачивается на бок. Смотрит на Большую Медведицу и Млечный Путь. Обувается. Тащится мимо молочной фабрики, окутанной белым паром. Мимо лугов, за которыми видны фермы. Наконец добирается до Леса Забвения[15] и джипа.
— Не очень-то ты рано, — говорит Шарль. У него, как всегда, за щекой порция ката[16]; темно — зеленая ниточка слюны тянется от угла рта к горлу.
Шарль, жуя, отворяет дверь. Рене влезает, вытягивает ноги. кат через три дня теряет запах и наркотическую силу. Но Шарль жует, заглушая тоску по Кибомбо, по Нгами[17].
— Берегись, Оостенде, мы едем! — орет Шарль, заводя мотор.
Рене выдергивает ключ из стартера, сует его в нагрудный карман Шарля.
— Я ничего не принес, — говорит Рене.
— Без проблем. Значит, так поедем.
— Езжай один в Оостенде.
— Даже не надейся. Вместе туда, вместе назад.
Птицы шебуршат в зарослях. Дикие голуби. Тоска по Кибомбо. Негры, целыми днями жующие кат. Мирные, почти счастливые. Язвочки в уголках рта, бешено колотящееся сердце. Бабы на фиг не нужны.
— Я тут подумал, — Шарль говорит, — что по дороге в Оостенде мы можем сделать небольшой крюк к югу, до Лиссевеге. Заехать к жене Вайнантса. Вайнантс был наш товарищ. Мозги-то куриные, зато надежный. Вместе туда, вместе назад. Я тут подумал. И потом, мне досталась его камера. Если честно, жена имеет право получить ее. Только как ей об этом сказать? «Мадам, вашего муженька раздавил слон»? Я не смогу удержаться от смеха. Он бы тоже не смог.
Мы прятались в зарослях. Помню, я сказал Вайнантсу: «Не шебуршись».
И тут мы их увидели, мамашу-слониху с детенышем. И Вайнантс поднялся, и пошел им навстречу со своей камерой. Кажется, сказал еще: «Эй ты, жопастая!» — дурак, счастливчик, прошедший огонь и воду, ускользнувший от солдат-симба[18] и полицейских Мобуты, не подхвативший бери-бери. «Жопастая», — сказал он. И стал наводить на резкость. Ничего не замечая. А слониха подхватила Вайнантса своим хоботом, подняла, шмякнула оземь и расплющила передней ногой. Мы услышали треск, как будто ломались ветки. Его деньги мы поделили между собой. Кэп сказал: «Он был глуп, но храбр. Хорошо играл в карты. И был аккуратен. Не о каждом из вас можно это сказать».
— Ты хинин принял? — спрашивает Шарль.
Рене качает головой. Шарль сжимает своей вонючей лапищей его щеки и сует в рот Рене три таблетки.
— Авось прорвемся, — говорит Шарль, — мы и не под таким огнем выживали, как сказал бы Элиот Несс[19].
Он обнимает меня, и я, уткнувшись носом в его ключицу, проваливаюсь в сон. Огонь. Издохшие верблюды, горящие саванны, крики стервятников.