Переулки страха — страница 17 из 33

После того как все имущественные дела миссис М. были улажены, сироткам, увы, не осталось почти ничего. Отец миссис М., человек обеспеченный, взял внучек к себе. Но вскоре и он скончался, все имущество перешло к его старшему сыну, который быстро расточил свое наследство. Два года бедные дети переходили от одного родственника к другому – девочки жили горькой жизнью, практически не имея собственного дома.

У меня самого большая семья, и ее нужно как-то кормить, а дела мои в коммерции шли не слишком блестяще, оттого-то я и спорил все время с собственным сердцем – ибо судьба сироток не могла не тревожить меня. Я уже почти решился принять девочек к нам, когда мне пришлось отправиться по делам в Брайтон. Вопрос настолько не терпел отлагательств, что выезжать мне пришлось в ночь.

Я покинул Богнар чудесной зимней ночью в крытой двуколке. Великолепные сугробы лежали повсюду, и ветер играл искрящейся поземкой, то сметая ее в белые вихорьки, то вновь разметая. Щеки мои пылали: их жалила морозная пыль, рассыпанная в воздухе. За компанию я прихватил своего милого пса Боца (полное имя – Боцман). Он развалился на свободном сиденье под грудой ковриков и сурово моргал, сохраняя бдительность.

Между Литтлхэмптоном и Уортингом лежит одинокая дорога – через местность пустынную и безрадостную, и снег высотой по колено сверкал в лунном сиянии. Было настолько уныло, что я решил поговорить хоть с Боцом, лишь бы нарушить тишину звучанием человеческого голоса, пусть и своего собственного. «А кто у нас тут хороший? – сказал я. – Боц хороший!» – и погладил его по голове, но вдруг заметил, что пес как-то вздрогнул и сжался под ворохом теплых пледов. В тот же миг конь рванул и шарахнулся, чуть не уронив нас всех в придорожную канаву.

Я посмотрел вперед. Перед моей лошадью медленно шла женщина, одетая в белоснежную мантию – такой белизны, что одеяние словно бы чуть светилось среди снегов. Голова дамы была непокрыта, волосы, взлохмаченные и спутанные, резко чернели на фоне белых одежд.

Я был весьма удивлен, встретив глухой зимней ночью даму, одетую столь легко, откровенно не по погоде, и не очень понимал, что мне делать. Несколько оправившись от потрясения, я окликнул ее, предложил ей помощь и спросил, не желает ли она прокатиться вместе со мной. Ответа не последовало. Я погнал чуть быстрее, конь мой испуганно моргал, его колотила дрожь, а уши он отвел назад – животному было отчего-то очень страшно. Но фигура по-прежнему продолжала идти чуть впереди. На миг меня пронзила догадка: не лихой ли то человек переоделся женщиной, чтобы ограбить меня, и вот прямо сейчас злоумышленник ждет удобного момента, чтобы вырвать у меня поводья из рук? С этой мыслью я сказал своему псу: «Глянь-ка, Боцман, кто это у нас там идет?» – но собака тряслась от ужаса. Вот мы выехали на перекресток.

Полный решимости встретиться с опасностью, я остановил коня. Боца из двуколки пришлось вытаскивать за уши. Мой Боц был отличным псом – он не трусил ни перед кем, ловил крыс и не боялся недобрых незнакомцев, но в эту ночь он метнулся обратно, забился вглубь двуколки и скулил, спрятав морду в лапах. Я пошел вперед, прямо к фигуре, стоявшей у головы моего коня. Дама повернулась ко мне – и я увидел перед собой Харриет, бледную, спокойную, и мертвое лицо ее было прекрасным, как никогда при жизни. Вообще-то я не из робких, но в этот момент был близок к обмороку как никогда. Харриет смотрела мне в глаза – пристально, молчаливо и участливо. Я понял, что встретился с ее духом, и в тот же миг на меня снизошел великий покой, ибо я знал, что вреда мне от нее не будет. Когда дар речи вернулся ко мне, я спросил Харриет, что ее тревожит. Она все глядела на меня, не отводя пристального холодного взора. Затем я понял: ее тревожит судьба дочерей.

«Харриет, – спросил я взволнованно, – ты беспокоишься о своих детках?»

Ответа не последовало.

«Харриет, – вновь заговорил я, – если ты про девочек, то не бойся. Я возьму это на себя. Покойся с миром».

И вновь никакого ответа.

Я вытер холодный пот со лба. В тот же миг видение исчезло. Я был один средь заснеженных полей. Ветерок с нежной прохладой овевал мое лицо, а холодные звезды сияли в далеком темно-синем небе. Пес мой подполз ко мне и украдкой лизнул мою руку, словно умолял: добрый мой хозяин, не сердись, ведь я служил тебе верой и правдой до этого раза.

Я принял детей в свою семью – и растил, пока они сами не смогли позаботиться о себе.

Роберт ЧемберсДраконий дворик

О ты, скорбящий по душе родной,

Что муке предается неземной,

Не упрекай Всевышнего за пытку.

Ему видней, Он знающий, благой.


В церкви Святого Варнавы завершилась вечерня. Священники, поклонившись алтарю, проследовали в сакристию. Мальчишки-хористы наперегонки пролетели через алтарную часть и расселись на скамьях. Швейцарский гвардеец в пышном своем мундире прошел по южному проходу, гулко стуча посохом в пол каждый четвертый шаг. За ним следовал монсеньор К., искусный проповедник и просто хороший человек.

Я сидел у самой алтарной преграды и обернулся к западному крылу храма, и не один я. Пока прихожане рассаживались, шум и шорох наполняли пространство церкви; проповедник взошел на кафедру – и орган смолк.

Органист церкви Святого Варнавы вызывал мое искреннее уважение. В науке я чего-то стоил, но в музыке чувствовал себя профаном и все же не мог не оценить холодную и рассчитанную красоту его игры. Кроме того, он, как истинный француз, следовал в своей игре хорошему вкусу – и вкус этот царил безраздельно, гармонично, величаво и сдержанно.

Но сегодня уже с первого взятого им аккорда я почувствовал: что-то изменилось.

Непоправимо изменилось. Обычно во время вечерни орган поддерживал чудесный хор, но нынче с западной галереи, где и высились трубы органа, тяжелая, кощунственная рука время от времени ударяла по клавишам низкого регистра, перебивая и сминая невинные, светлые голоса. Это нельзя было назвать обычным случайным диссонансом – и музыкант, очевидно, хорошо знал свое дело. Раз, и еще раз, и снова – и вот я поневоле вспомнил, как читал в книгах по архитектуре об обычае освящать хоры сразу же после того, как их выстроят, но неф, который мог быть закончен и полвека спустя, часто так и оставался неосвященным; я рассеянно гадал, не случилось ли что-то подобное и с церковью Св. Варнавы, а раз так, то не могла ли какая-нибудь сущность – из тех, которым нечего делать в святом месте, – проникнуть в храм и самовольно захватить западную галерею. И о таких случаях мне тоже приходилось читать, но уж, конечно, не в книгах по архитектуре.

И все же этой церкви было не больше ста лет – и меня позабавила нелепая связь суеверий Средневековья с изящным образчиком рококо. Вечерня кончилась, и адорацию должны были сопровождать глубокие органные аккорды – до тех пор, пока монсеньор К. не утешит нас проповедью. А вместо этого диссонансы и сумятица наполнили церковь, как будто бы с уходом священства рухнули последние приличия.

Я принадлежу к тому поколению, для которого музыка есть музыка, она должна быть мелодичной и гармоничной, а вовсе не выражать тонкие психологические движения автора, но я чувствовал, что в той кромешной сумятице звуков, изливавшихся из несчастного органа, скрывалась какая-то травля. Педали с шумом гнали кого-то по всем регистрам, а басы одобрительно ревели. Бедный загнанный, кем бы он ни был, – надежды спастись у него нет.

Мое раздражение переросло в гнев. Да что ж это такое, как можно так юродствовать во время богослужения? Я огляделся было, но ни один из моих соседей вовсе не разделял моих чувств. Коленопреклоненные монахини, что стояли лицом к алтарю, все так же погружались в благочестивые мысли и даже невинной бровью не повели под белизной своих уборов. Хорошо одетая дама рядом со мной чинно ожидала проповеди монсеньора К. Она была так спокойна, как будто органист играл Ave Maria.

И вот проповедник осенил себя крестным знамением и попросил тишины. Я с радостью обернулся к нему. Пока что мне не удалось обрести душевный покой, ради которого и пришел в церковь Св. Варнавы. Я был истерзан тремя последними ночами, измучен телом и душой, и душа страдала больше; итак, разбитое усталостью тело и онемевший, но остро чувствующий разум – вот что принес я в любимую свою церковь, чтобы получить утешение и исцеление. Ибо я прочел «Короля в желтом».

«Восходит солнце, они собираются и ложатся в свои логовища», – спокойно проговорил монсеньор К., обведя глазами паству. Сам не знаю, отчего я посмотрел вглубь храма. Органист покинул свои трубы и, пройдя по галерее, нырнул в какую-то дверцу, ведущую прямо на улицу. Он был строен, и лицо его было настолько же белым, насколько черным – пальто. «Да уж, проваливай, – подумал я. – Надеюсь, твой помощник справится лучше тебя и избавит нас от твоей нездоровой какофонии».

С чувством облегчения – ибо глубокое спокойствие опустилось на меня – я повернулся к кафедре и уселся поудобнее, глядя на приятное лицо проповедника. Вот оно – умиротворение, которого так жаждала моя душа.

– Дети мои! – произнес проповедник. – Есть одна истина, которую душа не в силах принять и осознать, и истина эта такова: «Не бойтесь!» Ничто не может причинить ей вред, но она, бедняжка, не в силах уверовать в это.

«Однако, – подумал я. – Для католического священника очень смелый взгляд. Интересно, как эта идея сочетается с учением святых отцов?»

– Что может причинить вред душе? – продолжал он мягко, но решительно. – Ничто, ибо…

О чем шла речь дальше, я не дослушал, потому что больше не смотрел на монсеньора К.: все мое внимание вновь было приковано к тому, что происходило в дальнем конце церкви. По той же галерее тем же манером шел абсолютный двойник органиста. Но он же не мог успеть вернуться! И даже если бы мог, я непременно заметил бы его. Холод пробежал по моей спине, сердце оборвалось – хотя, казалось бы, что мне за дело до чьих-то прогулок? И все же я не мог оторвать взгляда от этой черной фигуры и бледного лица.