Переулки страха — страница 25 из 33

Приличные и благоразумные туристы, которые предпочитают не рисковать и полностью препоручают себя господам вроде Кука или Геза, «осматривая все достопримечательности» за три дня, не могут понять, как же так получается, что за обед, который в Лондоне стоит не дороже шести шиллингов, с них в любом кафе Пале-Рояля сдерут три франка. Они бы не удивлялись, если бы принимали во внимание неуклонную централизацию Парижа и задумывались, откуда в нем столько помоечников.

Париж 1850 года ни в чем не походил на нынешний, и те, кто знает этот славный город лишь как произведение барона Османа и Наполеона, вряд ли могут представить себе такое положение вещей сорок пять лет назад. Цивилизация всегда так поступает, перестраивая старое под нужды современности. Но те районы, где копится мусор, не изменились ничуть. Помойка есть помойка – вне зависимости от времени и пространства, и всякий знает, что представляет собой городская свалка. Итак, путешественник, оказавшийся в окрестностях Монружа, без труда возвращается в 1850 год.

В этом году я задержался в Париже. Голову мне вскружила некая очаровательная юная леди, которая тем не менее оказалась настолько покорной дочерью, что обещала своим родителям не видеть, не слышать и даже не переписываться со мной в течение целого года. Мне пришлось согласиться с этим жестоким условием, поскольку я смутно надеялся, что такая уступчивость понравится родным моей красавицы. На все время испытательного срока я поклялся покинуть страну и никак не напоминать о себе целый год.

Естественно, время для меня текло ужасающе медленно. Ни моя семья, ни мои друзья, разумеется, не могли ничего рассказать мне об Алисе, а ее приятели и близкие отнюдь не торопились любезно утешить меня, хотя бы сообщив о ее здоровье и благополучии. Полгода я путешествовал по Европе, но сердце мое страдало и никакого удовольствия от странствий я не испытывал. В конце концов я остановился в Париже, чтобы держаться недалеко от Лондона – и броситься туда по первому же зову, если бы благосклонная фортуна вдруг сократила срок моего изгнания. Фраза «долго ждешь – больнее страдаешь» в моем случае была абсолютно верна, ибо в дополнение к острой тоске и желанию увидеть личико моей возлюбленной я денно и нощно терзался, поверит ли Алиса, что все это время я был достоин ее любви, храня ей безусловную верность. Поэтому каждое приключение, в которое я влипал, доставляло мне гораздо более острое удовольствие, чем обычно, поскольку последствия в прилагавшихся обстоятельствах могли бы стать для меня гораздо серьезнее, чем обычно.

Как полагается приличному путешественнику, за первый месяц жизни в Париже я посетил и перепробовал все что можно и на второй месяц должен был сам изыскивать для себя развлечения. Досыта наездившись по всем прославленным предместьям, я открыл для себя, что во всех путеводителях между отмеченными точками, обязательными к посещению, расстилается terra incognita, абсолютно не охваченная гидами. Итак, я приступил к собственным исследованиям и, отыскав что-нибудь любопытное, возвращался туда же и на следующий день.

Со временем мои путешествия привели меня в Монруж, и я увидел, что вокруг меня просто Ultima Thule – абсолютно нетронутые и девственные социальные джунгли, столь же неизведанные, как страна у истоков Белого Нила. Оттого-то я и решил глубоко и всесторонне исследовать популяцию помоечников: их среду обитания, повадки и способы выживания.

Труд этот был неприятен, тяжел и не сулил ни малейшей награды в будущем. Тем не менее упорство победило здравый смысл – и я погрузился в свое исследование с настойчивостью, достойной лучшего применения, и если бы ту энергию, которую я вкладывал в изучение быта обитателей свалки, я тратил на что-то полезное, успех был бы мне обеспечен.

Однажды в сентябре – день уже клонился к вечеру – я вошел в святая святых города отходов. Очевидно, именно там в большинстве своем и обитали помоечники, или, как их звали в Париже, шифонье, поскольку именно тут груды мусора у дороги громоздились в некоем своеобразном порядке. Я прошел мимо этих груд – они высились вдоль тропки, как часовые. Меня переполнял азарт ученого: я желал во что бы то ни стало дойти до самого сердца помойки и проследить, куда же девается весь этот гнилой хлам.

За хребтами мусорных гор я заметил несколько фигур, которые сновали то тут, то там, с интересом поглядывая на чужака, осмелившегося проникнуть на их территорию. Район этот более всего напоминал помойную Швейцарию, и, когда я шел вперед, извилистая тропка петляла вокруг вонючих холмов так, что осмотреться не было никакой возможности.

Вскоре я попал в некое поселение шифонье. Вокруг громоздились расползающиеся на глазах лачуги, какие встретишь разве что на Алленских болотах: грубые домишки с плетеными стенами, обмазанными глиной, а крышей служила наваленная поверх стен засохшая дрянь. Ясно, что никто в здравом уме и твердой памяти не совался в эти места, – впрочем, возможно, что, зарисуй эти трущобы какой-нибудь акварелист, поселочек помоечников оказался бы даже миленьким, но, конечно, для этого пришлось бы немало потрудиться над рисунком. Среди этих лачуг было одно… образование – потому что назвать это домом у меня язык не поворачивается, – и оно было самым странным из всего, что мне довелось повидать в жизни. Огромный старинный шкаф, вероятно, украшавший чей-то будуар во времена Карла VII или Генриха II, был превращен в жилище. Двойные двери были распахнуты, так что внутренние интерьеры были выставлены на всеобщее обозрение. Открытая половина гардероба размером четыре на шесть футов, судя по всему, служила гостиной, и в ней вокруг жаровни сидели, куря трубки, не менее шести ветеранов Первой республики в рваной и изношенной униформе. Все они, очевидно, принадлежали к городскому дну, их мутные глаза и отвисшие челюсти свидетельствовали о пристрастии к абсенту, а в глазах читалось то томное, страдальческое выражение, которое свойственно пьяницам в худшие их минуты, или суровая жесткость, которая маркирует неотвратимое похмелье, следующее за долгой пьянкой. Другая половина гардероба сохранила свой первоначальный вид – с шестью полками, правда урезанными на половину своей глубины, и на каждой из них ютилась постель из тряпья и соломы. Полдюжины мужей, достойных своего обиталища, с любопытством осматривали меня, когда я шел мимо, и, оглянувшись, я увидел, как они сгрудились вместе и шушукались. Скажу сразу, мне это не понравилось, поскольку место было весьма уединенным, а мужчины выглядели очень, просто очень неприятно. Однако я не испугался и последовал далее, углубляясь в свою Сахару. Тропинка виляла и юлила, и, описав несколько полукругов, как будто бы выполняя некое подобие «голландского шага» в мусорном фигурном катании, я запутался настолько, что и компас не мог бы мне помочь.

Пройдя еще немного и обогнув очередную помойную кучу, я увидел старого солдата в поношенной грязной куртке, восседающего на груде соломы.

«Ну привет, – сказал я себе. – Вся армия Первой республики здесь практически в полном составе».

Старик даже не взглянул на меня и продолжал с флегматичным видом смотреть себе под ноги. «Вот к чему приводят войны, – подумалось мне. – Все отпущенное ему любопытство он давно уже растратил».

Однако, обернувшись, я понял, что ошибся: любопытство вовсе не покинуло старого солдата, он не сводил с меня глаз – с крайне странным выражением лица. Я не мог не заметить, что он весьма смахивает на давешних шестерых обитателей шкафа. Когда наши глаза встретились, старик потупился, я пошел дальше – и единственная моя научная гипотеза состояла в том, что все они тут похожи.

Вскоре я столкнулся с еще одним ветераном – и наша встреча прошла по тому же сценарию, что и предыдущая. Он не обращал на меня внимания, пока я проходил мимо.

Начинало смеркаться, и я подумывал, что пора бы завершать прогулку. Но, когда я повернул назад, сразу несколько цепочек следов тянулись в разные стороны, и определить, какая из них моя и где выход, я не сумел. В замешательстве я попытался отыскать хоть кого-нибудь, чтобы спросить дорогу, но не тут-то было. Помойка была пустынна. Делать нечего, я решил поискать хоть кого-нибудь из здешних жителей – главное, чтобы не одного из этих солдат.

Мне повезло, и вскоре я увидел одну-единственную хижину, которую определенно уже встречал, хотя это и нельзя было назвать жилищем – жить в ней было нельзя, просто навес, открытый всем ветрам. Исходя из наиболее распространенных занятий туземцев, я решил, что это некий пункт для сортировки собранной дряни. Под навесом сидела старуха, скрюченная и морщинистая, я подошел к ней и спросил дорогу.

При моем появлении она встала. Разговор завязался немедленно, и мне пришло в голову, что тут, в сердце царства отбросов, я мог из первых рук получить уникальные сведения об истории парижского помоечничества, тем более что собеседница моя явно казалась здешним матриархом. Я немедля изготовился к сбору материала, и старуха одарила меня интереснейшими сведениями – просто бесценными, поскольку она оказалась одной из тех кумушек, которые дневали и ночевали возле гильотины, этих кровавых менад террора. Пока мы беседовали, она вдруг покачала головой: «Да ведь месье, наверное, утомился стоямши» – и обмахнула тряпкой для меня какую-то старую ветхую табуретку, на которую я и опустился. Это не совсем входило в мои планы и слегка обеспокоило меня, но огорчать добрую старушку мне не хотелось, а кроме того, не каждый день удается пообщаться с очевидцем штурма Бастилии, так что разговор продолжался. Пока мы болтали, из-за навеса вышел старик – еще старше и еще сгорбленнее, чем моя собеседница. «Это Пьер, – представила его моя визави, – и, коли месье желает, Пьер ему понарасскажет вдвое, он же всюду побывал – от Бастилии до самого Ватерлоо». Я согласился, мой новый знакомый сел на другую табуретку, и мы погрузились в волны революционных воспоминаний. Хотя старик и был одет как пугало, все же и он был чрезвычайно похож на тех шестерых старых солдат.