Перевал — страница 14 из 46

гих, даже Зуракан она теперь не делает замечаний, наоборот, жалеет ее, словно добрая бабушка:

— О великанша моя Зукеш, да паду я жертвой за твой богатырский рост!.. Не будь она женщиной, была бы богатырем бесценным. Умеет держать в руках топор. И, если захочет, может гору своротить, низину выровнять. Когда шагает, топот ее ног громче топота коней, на которых гарцуют красноармейцы. — И, довольная своими словами, звонко смеется и машет левой рукой в сторону. — Ах, аллах всевышний, что бы ему наделить Зуракан хотя бы каким-нибудь отросточком, каким наделил многих на свете… А-ха… ха… ха… что я, старая дура, говорю?! Силы ей не занимать стать, что у любого джигита. Могла бы, как древние богатыри, пойти на врага с пикой наперевес. Боже! Да она бы смогла тигров сражать секирой. Но женщина, которую бог не наделил этим отросточком, остается белоушей женщиной и обречена сидеть у домашнего очага, если б даже сила в ней бушевала, как море…

Она давно перестала бранить Зуракан. Стоило раньше Зуракан допустить малейшую оплошность, как байбиче вскакивала с криком: «Где твои глаза? Или у тебя не глаза, а пятпо от болячки?»

— Ах, дитя мое, ведь я просила тебя быть поосторожней, — вот самое большее, что позволяет она себе.

Видя, как присмирела Букен, Зуракан порой сама одергивает себя, дает мысленно обещание быть поосторожней и поаккуратней. И все же какое-то внутреннее чувство порождает в ней отвращение к байбиче. Как падающая с вышины неведомая тень застит человеку солнце, так от поступков и речей байбиче веяло на Зуракан необъяснимым скрытым коварством.

И когда байбиче чересчур уж растроганным голосом засыпает ее ласковыми словами, горечь и досада вскипают в ее груди, словно спрятавшаяся в щели белая змея вдруг зашипела на нее. Предчувствуя недоброе, женщина ночами шепотом увещевает мужа: «Уходить нам надо от этой ведьмы, пусть даже она посулит насыпать мне полный подол добра». Но Текебай продолжает преклоняться перед Букен, словно перед Умай-эне, и, дрожа со страху от подобного кощунства, умеряет ее пыл.

— Не говори так… Духи моих родителей покарают нас, если ты будешь говорить недоброе о байбиче. Я готов своей дурной башкой рыть землю для байбнче, коль она так чтит дух моих родителей, а к нам относится, как к своим детям! И если ты, жена, хочешь себе счастья и добра, никогда не говори о ней плохо. Куда мы денемся? Попробуй уйди, если ты такая храбрая! Ее проклятия не дадут тебе и шагу ступить. Нет, не хочу я платить злом за ее хлеб-соль!

Слушая попреки мужа, Зуракан и сама колеблется: «Может, в самом деле подохну я от проклятий байбиче? Недаром люди говорят, у нее бородавка на языке…»

Когда же обида перехлестывает через край, когда в груди закипает гнев, батрачка исполняется решимости и забывает о силе проклятий Букен… «Будь что будет, пусть считают, что я забыла стыд, рехнулась, взбесилась, спятила с ума. Нет, не перестану я досаждать им!»

Зуракан говорила, что думала, во всеуслышание, без обиняков, смеялась громко, раскатисто, не слишком стесняясь старших и младших, словом, вела себя, как развязный джигит, а не как приличествовало скромной молодой женщине. Иной раз, идя с родника, торопливо ставила на землю полные ведра и, подбежав к играющим мальчишкам в кости, забирала у них поставленные на кон альчики.

— Чу-уур! Чу-уур![35] Я взяла чур. Платите штраф!

А то., обхватив кого-нибудь из парней, кружила вокруг себя. Или же, схватившись сразу с; двумя, бросала обоих с размаху оземь.

— Ну! Каково вам, джигиты?! — смеялась она, навалившись на них всем телом.

Эти выходки Зуракан казались вначале аильчанам слишком грубыми, неприличными. Не только байбиче, по и вовсе посторонние женщины осуждали Зуракан.

— Ай, глупая голова! С чего ей беситься! Не с того ли, что служит у байского порога, возится б казанами? А может, с ума спятила?

Иная из щебетух, больно ущипнув себя в знак стыда за щеки, скажет:

— Аяиий-яй, черная напасть! У бедняги, ее мужа, верно, не хватает силы охладить пыл, что в ней бушует… совсем взбесилась баба…

Щебетухи склоняют головы друг к другу:

— Байбиче говорит, что дурная болезнь у нее.

— Говорят, себе места не находит… скучает по мужчине.

— Ай, какой срам!

— Думаешь, спроста она, непутевая, схватывается иногда с парнями?

— Какой бы ни была охочей, все равно хватило бы одного здоровенного мужчины.

— Видишь ли, жадность — плохая штука.

— Брось, дорогая, жадность можно умерить.

— Ты всех своей меркой не меряй. Не на все дырки можно найти затычку.

Одна из щебетух хихикнула и, мгновенно опустив голову низко-низко, словно у нее сломалась шея, толкнула в бок языкастую соседку:

— Что ты болтаешь, негодница! Ведь с ней рядом лежит верзила муж, боже… Пусть бы и тешилась с ним.

— Чтоб он провалился! Чтоб его унесло в Коканд! Что с этого Текебая толку, что он здоровяк?

Букен будто не слушает женских пересудов. Говорит, обращаясь к Серкебаю с притворным простодушием:

— Откуда нам знать, с чего это, о боже… Мы привыкли довольствоваться тем, что мужья достаются нам дня на два в неделю, а остальные дни пропадают у своих любимиц — набалованных токол. Какое нам дело до Текебая и его непутевой жены? Раз нет у нее соперницы, токол, которая рвала бы его из рук, на нее должно бы хватить одного мужчины, если умерить жадность…

— Э, байбиче моя, ты, видать, стареешь.

— Я бы сказала то же самое, мой бай, будь я молодой. Разве ты, мой бай, в свое время не наигрался всласть, разбрасываясь добром? Тьфу, не дай боже! Не посоветовавшись со мной, привел себе ненаглядную, солнцеподобную, отдав за нее сразу пятьсот валухов. Мало того, что ухнула этакая пропасть скота, мне еще пришлось целыми неделями, где там, — месяцами мерзнуть одинокой в постели, обнимая собственные колени. То было время, когда мои вожделения едва вмещались во мне, как налитая до краев пиала, предназначенная для гостя, о боже… Будь на моём месте другая, сгорела б от собственного огня.

Она едва сдержалась, чтобы не сказать «зарезалась». Сказать так значило бы для байбиче уронить свое достоинство.

Ничем не выдав своих чувств, она закончила с грустью:

— Лишил создатель нас, бедных женщин, этого самого отросточка да еще добавил: «Смиритесь со своей судьбой…»

Какая-то простушка, а может, из лукавых самая лукавая, потянула ниточку женского разговора дальше:

— Дело прошлое, ясноликая байбиче, скажите, не таясь, когда бай стал пропадать неделями, утешаясь ласками Гульбюбю, как вы?.. Удалось вам… утолить жажду, глотая из чёйчёка?

Букен звонко рассмеялась, как в молодые свои годы. Но та не отставала:

— И-и, милая байбиче, нечего прикрываться смехом, расскажите лучше, как это было?

— Когда верблюды в ярости, разве могут верблюдицы утолить жажду водой из чашки, дорогая?

— Словом, было дело, а?

— Э-эх, горе мое… зачем старое ворошить? Наше время было совсем другое. Лучше о теперешних поговорим, милая. Даже жены последних жалчи, которые прежде собственной жизнью распоряжаться не смели, все перебесились нынче, не говоря уж о Батийне, что ускакала невесть куда. Даже Зуракан, рабыня у моего порога, и та кидается на каждого мужчину… Мы с баем простили ее, зная, что у повой власти бедняки в почете. Так она теперь, бесстыжая, кружит всех парней, какие попадаются ей под руку.

Женщина, сидящая рядом с байбиче, ущипнула себя за щеку:

— Об остальном уж не будем говорить, но разве можно забыть, как она скакала наперегонки с молодыми парнями на бычке! И-и-и! Чтоб ее разорвало! Что с ней, непутевой, стало бы, если б она вдруг полетела через голову бычка? Срам-то какой! Подумать только — и то щеки краснеют. А если у непослушного этого бычка короткие да крутые рога? Попутал бы вдруг бычка шайтан, зацепил бы он рогами ее за пах да понесся бы очертя голову. Осрамила бы она тогда нас, женщин, перед всем светом, о боже!..

Хотя внешне Букен смирилась, ее постоянно снедала бешеная ненависть, готовая выплеснуться через край тысячью коварств, словно перебродившая закваска в наглухо закрытой посуде.

«О создатель, творец всего сущего! — молилась она. — Если ты создал меня, чтобы я творила волю твою, то помоги мне и еще раз!.. Влей масла в мой светильник, сделай так, чтобы не только друзья, но и враги мои говорили: «О милая, ясноликая байбиче, да паду я жертвой во имя твое, святая, чудотворица наша Умай-эне». Сделай так, чтобы не только убогие, по даже старейшины аила трепетали передо мной. Посмотрела бы я тогда, как будет беситься эта паршивка! Нет, не натешиться мне всласть, если даже она пробатрачит у моего порога целых сорок лет, эта тварь, осмелившаяся опрокинуть ведро на мою священную голову, сварить лягушку в моем казане и запалить скакуна почтенного моего брата?! О создатель, за что ты ущемил меня? Если б не эта новая власть, которая стала врагом баю и покровителем бедняку, разве позволила бы я этой паршивке так бесноваться?! А тут что поделаешь?! У-уф! Раз не могу отомстить ей на глазах у людей, отомщу за их спиной, сделаю так, что она всю жизнь будет таскать на меня казаны и даже пикнуть не посмеет! А если не удастся? Что тогда? Э-э, все равно, приголублю, заласкаю поначалу, а как размякнет, развесит уши — расправлюсь втихомолку. Ватой и то сумею перерезать ей горло!»

Букен чуть не выболтала свои тайные намерения сидящей рядом родственнице. «Сохрани аллах»! — спохватившись, подумала она. Посинелыми губами она с трудом выдавила из себя, уставившись на соседку внезапно погасшими, словно неживыми, глазами:

— Не надо больше говорить о ней, о создатель! Не будем мучить себя, дорогая, думая о ней. И пусть эта салбар летит вверх тормашками с бычка. Распялит свою поганую шкуру по камням! Если каждый раз переживать, что она роняет мою честь, от меня кожа да кости останутся, о боже!

Напускное спокойствие Букен возымело свое действие. Ее говорливая соседка, которой не терпелось разжечь пожар сплетен и пересудов, вмиг остыла и не без сожаления, надо сказать, прошлепала толстыми губами: