— Говорят, сам Ленин так сказал: «Это не какой-нибудь обычный сход, а открытие пути к свободе!» Потому и решили съезд провести в двух местах: Кавказ — отдельно, Средняя Азия — отдельно. Теперь поедем в Ташкент, — объяснила Рабийга своим подругам.
Огорченная известием, что долгожданный большой съезд женщин будет проходить не в Москве, куда приехали из такой дали, Батийна приуныла. А Анархон, наоборот, обрадовалась, услышав слово «Ташкент». Зарделись от радости ее и без того румяные щеки, засияли глаза:
— Разве вам не хочется в Ташкент, Батийна-хан? Ведь Ташкент тоже очень большой город.
Этот невинный вопрос непонятно почему задел Батийну, и она ответила, насмешливо отмахнувшись, как это вошло в обыкновение у женщин из глуши:
— Не хвасталась бы ты лучше своим Ташкентом, жена сарта! Если каждая из нас начнет, подобно тебе, нахваливать, свое, глядишь, и наш большой аил не уступит твоему Ташкенту!
Батийна вложила в эти слова не столько насмешки, сколько добродушной шутки, чтобы рассмешить подруг. Веселая болтовня и подкусывания помогали им не замечать утомительной дороги.
Подобно человеку, взбирающемуся с хребта на хребет, они бодрили Батийну задолго до прибытия в Ташкент.
«Если б наш Ленин не открыл нам пути, разве довелось бы нам увидеть то, что и не снилось нашим предкам? Разве позволили бы нам перевалить через хребет даже на самой паршивой лошаденке? Но и углядеть все за всех я одна не могу. Эх, кабы побольше приезжало сюда, в Ташкент, истосковавшихся по вольной жизни девушек и молодух!» — размышляла Батийна.
Перед глазами Батийны вставали такие бедолаги, как Зуракан и Канымбюбю. А ведь Зуракан, хоть и носит имя женщины, сильнее, проворнее, умнее многих джигитов. Не зная и ночью и днем отдыха, она справляется с нескончаемыми домашними работами. А ведь говорят, что терпеливый и иголкой колодец выроет, упорный и пешком до Мекки дойдет. Если б такие, как Зуракан, сами бы пользовались плодами своего труда! Да они на ровном месте воздвигли бы мельницы, в голой пустыне вырастили сады.
А беззащитная сиротка Канымбюбю! Так согнули ее с малых лет пережитые невзгоды, что осталась она низкорослой, подобно вогнанному глубоко в землю колышку… Эх, побывать бы им в тех местах, где побывала она, Батийна! Повидать бы то, что повидала! Боже мой, если б они приехали на этот съезд!
Батийна прислушивается к стуку колес, наблюдает за двумя мальчишками. Они то верещат, то скачут от одной двери вагона к другой, не дают покоя пассажирам. Отец их, угрюмый человек с красными, как пламенеющие головешки, глазами, и не думает их унять, словно не замечает, что они озоруют. Он сидит в углу, отъединившись от остальных пассажиров, и пьет «Симбирикче»[42] прямо из горлышка, закусывая свиным салом и утирая время ст времени рукой свои густые, наглухо закрывающие ему рот седые усы. Батийна, которую затошнило от одного его вида, прикрыла глаза.
Под однообразное постукивание и покачивание Батийна задремала и наконец уснула крепким сладким сном. Заснула, не поправив подушки, не накрывшись как следует одеялом. Лежала, склонив голову набок, придавив ею правую руку. Заметив это, Анархон засуетилась, будто над своим ребенком:
— Ой, бедняга, свалилась так, словно муж избил палкой до полусмерти! И руку придавила, затечет ведь. — Ворча себе под пос, она осторожно поправила подушку под головой Батийны, высвободила ей руку. — Теперь спи, сколько поспится.
Если б даже из-под головы у нее совсем вытащили подушку, Батийна все равно не почувствовала бы, — ведь она сейчас мчалась на чем-то быстролетном над бескрайними просторами. «О Зуракан, о Канымбюбю, Гульбюбю, где вы? О горемыки, погрязшие в скорби и страданиях, где вы? Бегите из ичкери, спешите скорее на съезд! На большой съезд!» Так, паря где-то в вышине, сзывает Батийна всех знакомых страдалиц, выкрикивая одно за другим имена. Затем плывет среди клубящихся, как белые волокна, облаков.
Вдруг ей показалось, будто кто-то налетел на нее. Вздрогнув от сильного толчка, Батийна проснулась.
Было уже утро, в вагоне стало светло. Место, где усатый уплетал сало, теперь пустовало. Не видно было и его озорников. Слава богу, видно, сошел на какой-нибудь станции или перебрался в другой вагон.
Между тем с верхней полки послышался голос Рабийги:
— Эй, Батийна, поторапливайся. С последней станции трогаемся. Следующая — Ташкент!
Как и следовало ожидать, в вагоне наступило оживление. Одни одевались, другие только еще умывались, третьи укладывали вещи в чемоданы или связывали в узлы. Батийна и ее подруги, не обремененные большим багажом, стояли в проходе, готовые выйти сразу же, как только остановится поезд. Трое из них приникли к окну вагона. Только Ракийма все еще была занята поисками куда-то запропавшей калоши. Еще долго сокрушенно вздыхая, искала бы свою потеряшку Ракийма, если б Батийна не подошла к ней и не вытащила бы калошу из наружного кармана халата Ракиймы.
— Ане-ей, Ракийма-эже, видно, вы так соскучились по дому да по старику своему, что не помните, что и делаете. Сунули калошу себе в карман и целое утро ищете ее.
Ракийма даже присела, раскрыв от удивления рот:
— Э-э… что за чудо, боже? Как она попала сюда?
— Не сама же она влезла? Рук, ног у нее нет. Кто ж, кроме вас, мог положить ее туда?
— Кто-нибудь из вас подшутил небось, непутевые…
— Посудите сами, тетя Ракийма, кому придет в голову так шутить — засунуть калошу в карман?
Анархон, которая себя не помнила от радости, что добралась наконец до родного Ташкента, словно головой достигла неба, поддержала Батийну:
— Ой-ёй, тетя Ракийма, наденьте калошу скорее на ногу… не вздумайте оставить в кармане. Еще украдут.
Рабийга и Батийна весело рассмеялись.
Путешествие Батийны с подругами выпало на то время, когда цепкие традиции строго разделяли женщин и мужчин. О, не легко разбить вековые, пустившие глубокие корни обычаи предков, как не легко вручную разрушить черные гранитные скалы. Разве может покориться старый корень, пока не лишится всех своих соков и не разложится окончательно? Даже Батийна, выросшая в глухом горном аиле, и та угадывала чутьем, что в великом сражении еще много, много раз схватятся между собой белое и черное, справедливость и насилие, и еще многие падут жертвой на пути к равенству.
«Боже мой! Разве могли мужчины, которых учили познавать землю, пока есть копь, и познавать людей, пока жив отец, увидеть за всю свою жизнь столько, сколько мы увидели за эти два месяца? Даже Серкебаю, первому богачу в нашем роду, который немало поездил, промышляя скотом, не пришлось столько увидеть. «Побывал я в Кульдже — на востоке, в Ак-Су, Турфане — на юге. Дважды ездил в Андижан продавать скот, в третий раз вернулся с полдороги», — говаривал он. Словно приснившиеся видения, хранит его память, как он ласкал на своих коленях прекрасную Гульбюбю, как пригнал за нее во двор Темиркана пятьсот отборных валухов… Он бросался судьбой Гульбюбю, как бросается азартный игрок костями. И швырнул ее в зловещую пучину страданий…» Так размышляла Батийна, словно подводила итог увиденному.
Еще в Москве Рабийга сказала женщинам:
— Надо всем нам одеться в самое красивое, что у нас есть. Батийна и без того хотела показать людям, каковы киргизы. Решив пройтись по главной улице в большом Ташкенте, она обрядилась во все лучшее.
— Ну, Анархон ханум? Мы готовы. Ты говорила, у тебя родные дяди живут в Ташкенте. Что ж, сведи нас к ним!
Батийна, которая, хоть и была в свое время лишена человеческих прав и продана за калым, никогда не прятала лица от мужчин, разговаривала с ними свободно. Не в пример Ба-тийне, Анархон, привыкшую почти с детства убегать в тень от людских глаз, одолевал страх. «Боже! Что скажут почтенные люди, когда увидят нас на улице? «У-а, что за шлюха, которая открыла свое лицо перед мужчинами?» Или станут плевать мне в лицо? О-вай, отец, как мне быть?»
Батийна прервала мысли подруги:
— Пойдем, скоро оденешься, Анархон?
— Батийна-хан, милая, сходите вы одни. Мы с тетей Ракиймой здесь побудем.
Батийна удивилась:
— Эй, сартова жена, зачем же ты сюда приехала, если даже на улицу робеешь выйти? Пошли! Покажи темной киргизке, выросшей в горах, свой Ташкент!
К Батийне присоединилась и Рабийга:
— Не прячьтесь в гостинице, посмотрим город!
Не оставили в покое ни выбившуюся из сил Ракийму, ни запуганную Анархон. И целый день вчетвером пробродили по улицам города.
Сравнительно с Москвой Ташкент показался Батийне другим.
В Москве дома многоэтажные, улицы широкие, деревья растут редко. В Ташкенте улицы узкие, дома значительно ниже, многих почти не видно за длинными глинобитными дувалами. То и дело попадаются подростки с узелками на поясе. Они бегут мелкими торопливыми шажками. На голове — корзинки с лепешками. Встречаются и мужчины в долгополых бязевых рубашках с открытым воротом, медленно, неуклюже неся на коромысле ведра с едой, надсадно выкрикивая:
— Э, адаш, пирный горячий аш! Оближется тот, кто его поест.
Подобную торговлю всякой всячиной Батийна много раз видела и в Караколе, и в Токмаке, и в Пишпеке, и в Ауэлие-Ате, на железнодорожных станциях. Во время остановок поезда торговали пловом, мантами, урюком, кишмишом, джидой, сваренными бараньями ляжками…
Чтоб не потерять друг друга в беспорядочном людском сборище, четверо женщин держались за руки. Кишмя кишел шумный говорливый базар, про который пели: «Чего только не найдешь, не увидишь в нем». Потолкаешься — все увидишь, но ни одной женщины, ни одной девочки.
И те, что пьют чай на подмостках чайхан; и те, что торгуют урюком, кишмишом, наватом, лепешками, неся на голове свои корзины или держа под мышкой узелки, и те, что торгуют всякой всячиной в лавчонках, выстроившихся в ряд; и те, что торгуют скотом, завязав на поясе в платки кучи денег, — куда ни глянь, все кругом мужчины, везде и всюду, расшитые белыми или голубыми нитками, пестреют тюбетейки, шевелятся, как живые цветы, аж рябит в глазах.