Адыке не смог выговорить ни слова, будто кто душил его.
Голос снаружи продолжал явно с горечью:
— Один бог знает, что нас ждет впереди. Беда есть беда, и миновать ее трудно. Суждено ли нам умереть дома или где-нибудь в пустыне? До Алма-Аты — шесть дней пути на коне. Может, не придется уже увидеть Манапбая? А то и горсть земли друг другу в могилу не бросим. Чем сидеть да стонать в своей юрте, поедем попрощаемся с потомком бека, Манапбаем.
Это был голос почтенного Акимкана-аке. Он, правда, прогневался на Адыке как старший в свое время, когда вспыхнул спор из-за пастбища, но теперь нависла угроза над честью всего рода, и старейшина Акимкан, невзирая на преклонный возраст, разъезжал по аилу и оповещал сородичей о близкой беде. К этому толкало его и опасение за себя: «Сегодня беда нависла над Манапбаем. Завтра настанет моя очередь. Кто знает?»
Адыке подосадовал, что почтенный Акимкан даже не слез с копя и уехал, не заглянув в его юрту. Ничего хорошего не предвещало то, что Акимкан, которого непросто пригласить в гости, был возле твоей юрты и не зашел, чтоб отведать хлеба-соли, и что он сам, человек, подобный пророку, разъезжает по аилу и передает дурную весть.
«Что доброго можно ожидать от этих кукол, которые ссылают золотоголового Манапбая? О боже, как бы не столкнул ты нас в свою бездонную яму!..» — тяжело вздыхал Адыке.
…Батийна ездила из аила в аил, выступая перед множеством людей, защищая права женщин и девушек. Да, старое линяет, подгнивает, разрушается, новое растет, набирает силу. Одних радовало это, других огорчало. Человеку трудно бывает расстаться с тем — пусть даже плохим, — к чему давно привык, с чем давно сжился; он жалеет его, тоскует, душой болеет за него. Как иному человеку бывает неохота сбросить с себя свой заскорузлый тулуп.
Иначе и быть не может. Аил, покидая старое кочевье ради нового, нетронутого пастбища, преодолевает на своем пути нелегкие перевалы, переходит через опасные броды…
Как-то один из больших аилов совершал кочевку с одного пастбища на другое. В тот момент, когда караван взбирался по узкой тропинке на гребень перевала, у Адыке сполз с вьючного быка груз с посудой и съестными припасами. Посуда разбилась, а бурдюки с топленым маслом разорвались. От досады и огорчения Адыке набросился на своего работника: тот, мол, слабо затянул вьюк — и давай швырять горстями масло из разорванных бурдюков в лицо незадачливому джигиту. Но тот и не думал просить пощады. Зачем? Ведь вместо камчи в него летят куски масла! Работник поправил сползший с быка вьюк и подставил рот под летящие комки. Бай пуще распалился, а батрак только шире раскрыл рот, всласть глотает масло да облизывается. Как же Адыке раскаивался потом!
То была обычная кочевка. Но теперь, когда рушилось старое, а на место возводилось новое и во главе кочевки встали не бывшие влиятельные аксакалы, а бедняки да женщины, испугался не один Адыке, встревожились многие, ведь ничего подобного они раньше не видели…
Зловещий шепот усиливался изо дня на день: «Неужто не найдется достойного мужчины, который бы убрал с глаз эту начальницу, показавшую столь дурной пример».
Словно незаметно ползущая змея, все ближе и ближе подбиралась к Батийне черная беда.
Батийна побывала в Москве, походила по улицам столицы нового государства, пожила в Ташкенте, повидав многое там, и, вернувшись в горы, стала разъезжать с большими полномочиями по волостям и аилам. Батийна никого и ничего не боялась, и никто не чинил препятствий внештатному инструктору кант-кома товарищу Батийне, дочери Казака, что утверждалось подписью и печатью Темирболотова. Даже люди Адыке вынуждены были встречать женщину-начальницу с должным уважением.
Кое-где Батийне оказывались почести не меньше, чем в старое время волостным. Иные люди сновали вокруг нее на конях, хлопали полами своих халатов. Но это было не просто лестью перед человеком, поставленным у власти, но и знаком уважения к самой власти.
— Если власть выбрала ее начальницей, стало быть, народ должен признать это. Уважьте женщину-начальницу, прислушайтесь к ее словам!
Весть о приезде Батийны, словно по беспроволочному телеграфу, передавалась с молниеносной быстротой из аила в аил, от одного рода к другому:
— Из центра приехала женщина-начальница! Говорят, в руке у нее есть распорядительная бумага, данная ей самим Ульяновым-Лениным. Место старого бая теперь, говорят, заняла женщина-начальница! Идите все — все женщины и мужчины — слушать ее речь! Собирайтесь!
Батийна, «женщина-начальница», известна на всю округу. Однако она чутко улавливает некую тень пренебрежения к себе. Стоит появиться в аиле даже недалекому мужчине, но облеченному хотя бы маленькой властью, все угодливо суетятся перед ним, ездят с ним повсюду.
А к Батийне вроде не смеют подступиться. «Ребята, примите-ка ее коней!» — распоряжаются на словах, делая вид, что преисполнены уважения. А промеж себя насмешничают: «Мы мужчины, войдя в юрту, вправе сидеть на почетном месте». Незаметно поворачиваются к Батийне спиной, притворно смеясь, поглаживая свои бороды: «Вот диво-то, боже, диво…»
«Неужто эта белоушая женщина, которой от века караулить казан на треноге, будет теперь сидеть рядом с нами, на правах представительницы власти? О всемогущий аллах, что за шутки твои?» — стенали про себя иные аксакалы, не смея открыто высказать свою гневную обиду, и только пренебрежительно посмеивались в ус.
Батийна сердито хмурилась: «Что поделаешь с вами, бородатые? Мните себя великими храбрецами только потому, что на ваших подбородках растет пучок волосинок, похожий на куст типчака над обрывом».
Особенно возмутил Батийну краснолицый, тучный человек, в юрте которого она однажды осталась на ночь. «Борода есть и у козы. Ты не заносись слишком, — хотела было ему сказать в сердцах Батийна, но сдержалась. — Нет, не надо. Скажут, раскудахталась, мол, белоушая женщина. Не стоит терять своего достоинства». И стала рассказывать о том, что видела в больших городах, об их порядках и обычаях…
Люди благодарили ее:
— Спасибо, дорогая, спасибо. Узнали мы много такого, чего никогда не слышали.
— Не зря ведь сказано: «Не тот много знает, кто много прожил, а тот, кто много видел».
— От сочной травы скот жиреет, от сочных слов душа бодрится. Да исполнит бог все твои желания, дитя мое!
Видя, как другие благодарят Батийну, краснолицый толстяк поерзал на месте, покашлял притворно и кивнул головой, делая вид, что он тоже доволен ее рассказом.
Наутро Батийна увидела двух оседланных лошадей у коновязи. Одна тощая четырехлетка, гнущаяся под седлом. Другая — каурая кобыла с куцым хвостом и вислым брюхом (один бог знает, не переболела ли она недавно паршой?).
Разве можно сесть на любую из них и при этом не уронить честь? Батийне были обязаны оседлать хорошую лошадь. Нет, разве можно Батийне оседлать вислобрюхую каурую кобылу и ехать к горцам? Ведь по тому, как сшита шапка у молодца, судят о его жене, а по его коню — о нем самом. «А что, если все-таки сесть на кобылу?» — подумала Батийна, но тут же отмахнулась от этой мысли. Тогда краснолицый толстяк посмеется над ней: «Где уж этой белоушей женщине что-нибудь смыслить в лошадях? Видите, она довольна тем, что села на эту кобылу».
Батийна подошла к коновязи, волоча по земле конец своей камчи на манер гордых мужчин, и спросила решительным тоном:
— Где кони для нас? Ехать нам очень далеко. Прошу крепкого коня и хорошего провожатого!
Батийна прохаживалась взад-вперед с волочащейся по земле камчой в ожидании коня. Ее словно не слышали. Тогда Батийна приказала стоявшему неподалеку черноусому джигиту, показав на светло-серого коня, привязанного между малой и главной юртой:
— Эй, джигит, оседлай-ка мне вон того серого и будь провожатым!
Странное дело, у краснолицего толстяка голос неожиданно оказался писклявым:
— Это мой конь… Аксур![50]
— Ничего. Я и на вашем Аксуре поеду! Оседлайте!
Толстяк, который не разрешал даже собственной жене не то что ездить на его скакуне, но и наступить на край его седельного одеяльца, посинел так, словно кто душил его. Он растерянно застыл, не смея отказать женщине-начальнице, у которой на руках было распоряжение самого Темирболотова, да еще с печатью.
«Быстрый конь — крылья молодца, храбрый джигит — опора народа», — говорят горцы и очень дорожат конем, покрывая его попоной, держат в тени и прохладе, кормят отборным ячменем и расчесывают хвост и гриву, следят, чтобы недоброжелатель даже не схватился за его чумбур. Коня держат в укромном месте подальше от дурного глаза и прицепляют под его челку талисман. Что и говорить! Нет цены хорошему коню…
Всякий мужчина, кто носит тебетей и не имеет подходящего коня, и за настоящего человека не считается. Такого не позовут участвовать в разговорах и советах. Его посчитают просто двуногой тварью, чье место возле скота да еще дома у себя возле своей жены. Разве это мужчина, кто не может ездить на коне? Если у человека родился сын, то он выделяет для него жеребенка от самой лучшей своей кобылы. С самого рождения мужчина имеет коня-крылья. Женщина не вправе садиться на его крылатого коня. У женщины должна быть своя лошадь: если ей надо поехать в гости в другой аил, она садится на кобылицу-четырехлетку с подстриженными хвостом и гривой или на вислобрюхую взрослую кобылу. По правде говоря, бедняжке женщине в белом элечеке к лицу ездить на кобыле: смирные обе, вполне подходят друг к другу… Ведь кто знает, понравится ли священному Камбару-ате[51], если женщина, оседлав походного коня, отправится в далекий путь или же в поход? Часто случается, что конь, на котором ездила женщина, захромает, повредив себе ногу, или неожиданно теряет свою прежнюю стать.
Попробуй посадить свою уважаемую жену на лучшего своего коня. Не только отец, не только все мужчины, даже сестры и невестки застыдят этого молодца, оказавшего такую странную честь своей жене: