Все перепуталось, и, сплетенное неловко, оно трудно приживается. Неразбериха растет, что на руку загадочному злодею и помогает дальше уродовать устои под видом их исправления. Нас приучают не смотреть в небо, не считать звезды, не любопытствовать… и не вносить нового при переписывании книг.
Ученые — у этого слова был исконный смысл, обозначающий людей, всю жизнь пребывающих в поиске нового, в неустанном труде ума. Ныне учеными именуют чиновников пятого ранга, опытных в толковании закона и громком чтении с выражением…
Наш мир еще недавно был полон живых чудес, помогающих обнадеженному сердцу биться громче. Но книги городов сделали недоступными, якобы после попытки кражи нескольких. Нобы утрачивают силу крови, растворяясь в титулованной знати. Особенные дары крови превращаются в небыль один за другим.
Уже никто не верит, что поэма о соловье и розе описывает деяния подлинного белого лекаря, а не рассказывает волшебную сказку… Что слух чести способен распознать самую тонкую фальшь в сказанном, а слово летописца имеет вес. И синий ноб вроде меня знает этот вес, даже не открыв книги…
Но пока не всё утрачено! Я гостил у нобов белой ветви, достойных именоваться исконной знатью. Они верят в свой дар и учат наизусть старинную поэму, и хранят её список не ради украшения полки, а для сбережения тех самых слов. Особенных для рода, пусть теперь некому сказать их в полную силу. И книга та — полновесна…
Ан Тэмон Зан, книга без переплета
— Сенокосец, сенокосец, держись за палку, а то ветром унесет! — прокричали из-за угла и, конечно, бросили палку.
Ул проследил её полет и чуть нагнул голову влево. Острый сучок прочесал волосы, заправил за ухо, не касаясь щеки. Никто в Заводи не умеет так уворачиваться! У остальных, полагал Ул, просто нет возможности постоянно выверять навык.
Кто придумал дразнилку, неизвестно. Зато ссадина отметила памятное время первой обиды… Ул тронул шрамик. Мгновенно ощутил, как колыхнулось воспоминание, оживляя и вплотную придвигая ту раннюю осень, первую его осень в Заводи.
Красные лодки листьев плыли в ночь. Он сидел на мостках — невесомый скелет в просторнейшей рубахе, пугало-пугалом… Он промывал свежую рану, и пальцы дрожали от обиды, которая больнее удара. В груди щемило. Казалось, что сам он такой же лист осени. Он лишился родной ветки-семьи, уплыл в ночь, и нет в памяти прежнего. Высохло… Отломилось, как черешок. Где родная ветка, есть ли ей дело до утраты листка?
В первое лето Ул много ел и не поправлялся, хотя кости быстро, резко вытягивались в длину. Так прошел месяц, второй… Худоба — мама Ула призналась недавно — к раннему сенокосу того года сделалась окончательно жуткой. Детский скелет, шатающийся под всяким ветерком — неужто живой, не привидение? — нагонял уныние и страх на соседей. Тем более, в ребенке было странно всё. Ул вызнал: сперва он лишь ныл и агукал, но скоро начал говорить связно, по-взрослому. Вмиг усвоил имена и прозвища жителей, их норов и привычки. Пристрастился к рыбной ловле. Окреп. Ближе к осени помог старому Коно смолить днище лодки и не был изгнан за бестолковость. Без маминых подсказок, наблюдая, выучил травы, самые главные для лечения нарывов и ссадин.
Первая ссадина от брошенной палки показала: да, он окреп, но так и остался чужим для Заводи. Странным: тело из невесомых костей, во взгляде — вечный голод и еще нечто вроде тени презрения… хотя это не презрение, а неуместная брезгливость к еде. Непроходящая тошнота…
Мама Ула переживала, плакала. Больно ей было всякий день и за эту худобу сына, неизбывную, и за косые взгляды, и за дразнилки и глухое неприятие найденыша Заводью. Взрослые осуждали молча: оборвыш, пусть как угодно выглядит, лишь бы не лез на глаза. Малышня донимала злее, так и липла. Пока Ул оставался слаб, синяки не переводились. Когда выяснилось, что силы в невесомом теле накопилось больше, чем кажется на вид, Улу и это вменили в вину. Повадились дразнить из-за угла. И вот, нашли способ усилить оскорбление: бросили палку, впервые крикнули про сенокосца — паука, состоящего целиком из тончайших нитяных ног.
Прошло время, и теперь палки свистят мимо! Ловкость чужака в уклонении оскорбляет бросающих, а его нежелание швырять палку или камень ответно — и вовсе доводит до бешенства. Но дети не унимаются. Они ведь слушают старших, и те тоже — не унимаются, перемывают косточки и паучку, и его названой маме…
Рогатая палка запрыгала по дороге и замерла, уткнувшись в забор.
— Сенокосец… Косить не пробовал, сгребаю уж всяко лучше крикунов, — буркнул Ул, удобнее перехватил корзину и поволок дальше, шепнув: — Косят взрослые.
Это было важное замечание — о возрасте. Ул много раз пытался посчитать или угадать: сколько ему лет? По росту если, так в первое же лето он сделался не ниже сына мельника, то есть годным на все четырнадцать. Правда, Ул тогда сутулился и сгибал ноги в коленях, то ли желая спрятать нескладность худобы, то ли помня прежнюю слабость… По уму и сноровке в работе он и вовсе взрослый!
Четыре года минуло с ночи, когда мама выловила его из реки. Растрепанная корзинка по-прежнему припрятана в сарае. Плетение незнакомое, работа тонкая. Пеленки тоже особенные, невесомые, и еще сохранился витой шнур с золотой искоркой. Матушка Ула никогда не скрывала от найденыша историю его появления в Заводи, не набивалась в кровную родню. Но как ее еще звать по совести? Она из воды вытянула и отстояла, ведь всякое говорили, а она не обижалась и сына в обиду не давала, насколько умела.
Никто не искал корзинку с потерянным ребенком. Получается, правильно забылось прежнее? В первую осень, когда щеку порвала та палка, казалось: надо найти прошлое и взыскать с неведомой кровной родни за свою боль. Потом была вторая палка, и третья, и наконец та, с которой Ул перестал вести счет. Научился уклоняться. Боль ссадины остыла, обида на свое беспамятство подернулась ледком давности, как вода у мостков.
В зиму мама Ула болела, кашляла. Он сидел рядом и перебирал сухие шуршащие травы в тряпицах и коробах. Тогда и стало понятно: незачем искать прошлое! Он здесь нужен, и здесь ему есть место. Полезное. Важное.
Снова и снова приходили весны, даровали Заводи вдоволь дождей и тепла. Ул научился не только уворачиваться, но и ловить палки. Повадился громко благодарить за помощь в сборе хвороста. А, поскольку злыдни отчего-то помогать опасаются более, чем вредить, такой ответ их обижал до слез. С нынешней весны стало еще занятнее: палки теперь кидают друг в дружку все дети, завидно им, что «серый паучок» ловит, как никто другой. В Заводи прибавилось ссадин на пухлых детских щеках. Рассерженные мамаши нехотя бредут к Уле за мазями и норовят заодно укорить травницу, обвинить в дурном воспитании найденыша.
— Хэш Коно, я принес рыбу, — выдохнул Ул, опуская тяжеленную корзину и заодно кланяясь.
— Не пойму, вежливый ты или из вредности так держишься, — отозвался Сото, старший сын лодочного мастера. — Иди ты… хэш Ул, покуда я добрый.
— Могли бы кинуть в меня во-он тем подарочком, — широко улыбаясь, посоветовал Ул, присмотрев у стены роскошное дубовое полено. Такое способно гореть и давать тепло так же долго, как огромная, в рост Ула, охапка бросового хвороста.
— Может, кинуть ещё и копченым окороком? Ох, нахальный ты. Полено ему отдай. Непрошенное. Без благодарности. Угрей принес?
— Да. Все крупные, из серебряной породы. Все ночного вылова.
— Тебя однажды утопят, — вздохнул сын лодочника, покосился по сторонам и заговорил тише. — Не знаю, как ты ловишь, что за способ. Но впредь не хвастай.
— Так я никогда…
— Именно. Только мне носи, и обязательно прикрывай бросовой плотвой, — строго велел покупатель. — Вид твой едва терпят. Прознают, что еще и добычлив сверх меры, не простят. Безденежную удачу люди способны перемогать, но серебряные угри — удача денежная. Приключись неурожай, кого назовут виновным? О мамке подумай.
— Да, хэш Коно.
— Еще раз назовешь наследником, прибью, — пообещал старший сын лодочника. Прищурился. — А поймаешь? Оно тяжелое.
— Поймаю, дядя Сото.
— Вот, дядя Сото, а то расшумелся… хэш-хэш. Тогда уговор, — задумался Сото. — Если столько сил в тебе есть, чтобы поймать, ты годен косить, пожалуй. Отнесешь полено и дуй к опушке. Проверим. Второй укос вот-вот подоспеет, трава сочная, работники же повымирали будто.
Продолжая ворчать, Сото прихватил полено, примерился, морщась и неодобрительно изучая тощее, нескладное тело найденыша. Полено весомое, его бы надвое развалить, и затем еще надвое — самое то. Тяжесть изрядная, не дерево — железо!
По всему видно, сперва Сото хотел бросить бережно, в руки. Затем вспомнил о сенокосе, посерьезнел и метнул в полную силу, целя мимо головы. Поймать оказалось просто, но полено закрутило Ула. Пришлось выдирать добычу из воздуха, плотного из-за вложенной в бросок силы. Протанцевав с дубиной на вытянутых руках два круга, Ул наконец остановился, покачнулся — но удержался. Крепче обнял добычу, притиснул к груди. От дерева пахло сухостью зимней рубки. Кора сотней твердых ногтей впивалась и щекотала живот сквозь рубаху.
— Сунь в корзину, не то папаша увидит, возьмется свое «эй» кричать на всю улицу, — усмехнулся Сото. — И на опушку бегом, понял? Сегодня трава влажная, самое то пробовать. С непривычки.
Пока Ул танцевал с упрямым поленом, его улов оказался перевален в большое корыто, так что освобожденная корзина кое-как вместила новый груз, топорща бока и похрустывая прутьями. Домой Ул не бежал — летел! Только и успел на ходу поддеть ногой две палки-дразнилки, чтобы и их осенью использовать с толком, превращая чужую злость в печное тепло.
Мама долго любовалась поленом и хвалила за ловкость. Узнала о новой работе и вовсе расцвела. Украдкой сунула в узелок кроме хлеба творог — у кого выпросила? Проводила, от порога махая рукой. Ее взгляд ложился теплом на кожу и чуялся даже тогда, когда домишко скрылся за поворотом.