Очевидно, она считала, что Олег из скромности отказывается от приписываемых ему подвигов. Единственный близкий ему здесь человек не верил Печигину, и, заглядывая в её глубокие глаза, он видел, что ничего не может с этим поделать. Она согласится со всем, что он ей скажет, но её внутренней уверенности ему не поколебать: в какой бы своей слабости, трусости, даже низости он ей ни признался, Зара всё равно будет видеть в нём борца и героя. Обнимая её этой ночью — на короткое время это представилось ему единственным способом обрести что-то вроде доверия, — он ни на минуту не забывал, что она принимает его за кого-то, кого он не мог себе даже вообразить.
На следующий день Олег был у Касымова. Была суббота, у Тимура выдался редкий выходной, он только что отобедал и, развалясь на курпачах, курил чилим. В воздухе висел едкий терьячный запах. Предложил закурить Печигину, тот отказался — сейчас ему было не до этого.
— Почему ты мне не сказал, что бывший хозяин дома арестован?!
Касымов сделал глубокую затяжку, потом не спеша выдохнул дым, окутав свою большую, блестящую от пота голову клубящимся облаком.
— Арестован? Надо же! Какая неприятность. Только мне-то откуда об этом знать? Думаешь, мне докладывают обо всех арестованных в Коштырбастане?
— Он был старшим референтом министра. Арест такого человека не мог пройти незамеченным, тем более тобой. Когда на границе задержали моего попутчика в поезде, ты знал об этом уже на следующий день!
— Ну хорошо, допустим, я знал, что бывший жилец твоего дома был отдан под суд как один из организаторов заговора двенадцати, о котором ты, кстати, мог читать в газетах. Что с того? Тебе-то это зачем?
— Я читал о каком-то заговоре семерых... Или шестерых? Уже не помню...
— Это был совершенно другой заговор, гораздо раньше! Видишь, ты ни черта в этом не понимаешь!
— Что стало с его семьёй?
— Тебе-то какая разница? Все живы-здоровы, можешь не переживать. Отправлены в специальное поселение, где содержатся семьи государственных преступников. Ты забываешь: идёт скрытая безжалостная война, не затухающая ни на минуту! Или они, или мы — побеждённые будут уничтожены! Действительной расстановки сил до конца не знает никто: вчерашний союзник завтра может оказаться врагом. Я же ещё в первый день твоего приезда сказал тебе: мы находимся на передовой. Она проходит повсюду, тыла здесь нет, и спрятаться некуда!
В комнату, рассекая шёлковыми рукавами халата голубые пласты дыма, вошла с тарелкой плова Лейла. Улыбнулась Печигину, поставила перед ним тарелку и задержалась, ожидая, что муж предложит остаться, но Тимур только поймал её маленькую руку, вытер потный лоб рукавом её халата, поцеловал в ладошку и сделал пальцами едва заметный жест, достаточный, чтобы она поняла, что мужской разговор не нуждается в её участии. Не сказав ни слова, Лейла вышла, и взвихренный её движением дым скоро вновь распластался плавными волнами.
— Ты, однако, неплохо на этой своей передовой устроился! Лежишь себе тут, покуриваешь, дыню с персиками наворачиваешь...
Касымов улыбнулся, пододвинул Олегу вазу с персиками.
— Правильно организованный человек может чувствовать себя легко и даже беспечно и на передовой, ни на секунду не забывая о боевых действиях, тогда как человек заурядный о войне не помнит, а то и вообще не догадывается, но лёгкость для него всё равно недостижима: заботы и тревоги снедают его постоянно.
— Ты, значит, правильно организованный человек, а я, выходит, неправильно?
— Не ты один. Всякий человек — существо из элементов, созданное их ненадёжным и временным сочетанием. Известно ли тебе, что ангелы испытывают отвращение, приближаясь к человеку, из-за того, что вынуждены воспринимать своим ангельским обонянием исходящий от него смрад непрерывного гниения? Так пишет ибн Араби, которого ты, конечно, не читал.
— А приближаясь к тебе, ангелы, значит, чувствуют одно благоухание?
— Напрасно иронизируешь. Я правильно организованный человек, потому что понимаю значение Народного Вожатого, смысл его слов и дел, его роль в наше время. Это понимание несёт с собой внутренние перемены, о которых ты даже не подозреваешь...
Пухлая рука Тимура с перстнями на безымянном и указательном зависла в задумчивости над вазой, выбрала один из шести громадных персиков, и Касымов впился в его розовый бок, с хлюпаньем втягивая в себя стекающую густым соком по подбородку персиковую плоть.
— Ладно, может быть, и не подозреваю.... Но сейчас меня интересует совсем другое. Скажи, это ты был автором предисловия к моему сборнику на коштырском?
Тимур молча кивнул с таким видом, точно об этом и спрашивать было нечего: кто ещё, кроме него, мог написать в Коштырбастане предисловие к стихам Печигина?
— Тогда ответь, для чего тебе понадобилось сочинять обо мне все эти небылицы?
Касымов глядел непонимающе, даже жевать перестал.
— Зачем было писать, что я ходил на демонстрации, сидел в тюрьме, лежал в дурдоме? Для чего было делать из меня революционера?
— Ах, ты об этом...
Тимур засмеялся, колыхаясь всем телом, зашёлся таким довольным смехом, что недожёванный персик едва не выскользнул у него изо рта.
— Да просто так, — сказал, с трудом успокоившись. — Мне так интересней. Захотел — сделал революционером, а мог бы и контрреволюционером. Ты кем больше хочешь быть: революционером или контрреволюционером?
— Самим собой. И больше никем. Чужая биография мне не нужна. Ни на чьи гражданские подвиги я не претендую.
Новые взрывы безудержного смеха, точно в глубинах содрогавшегося Тимурова тела детонировали один от другого склады залежавшегося хохота. Очевидно, воздействие терьяка заключалось в том, что стоило ему взглянуть на упорно сохранявшее серьёзность лицо Печигина, и он вновь начинал покатываться. Чем серьезнее был Олег, тем веселее становилось Касымову.
— Самим собой! Не могу! Уморил! Самим, говорит, собой! На лучше, поешь персик...
Дым терьяка проникал в Олега с воздухом и, видимо, незаметно как-то действовал и на него, щекоча ноздри, гортань. Внутри возникали муторная подвешенность и неприятное ощущение незамкнутости. Хотелось увидеть себя со стороны, чтобы понять, что же такого смешного находит в нём Касымов. Собственная серьёзность и в самом деле начинала казаться Печигину комичной, но он понимал, что, если засмеётся с Тимуром или хотя бы только улыбнётся, это будет его капитуляцией. Касымовский хохот отзывался в нём щекочущим эхом, губы сами расползались в соглашательскую усмешку, но он крепко сжал их, как на допросе.
— А ты не задумывался, кому ты сам по себе нужен — хоть здесь, хоть там, у себя в Москве? И что это вообще значит — «самим собой»? Когда мы с тобой, помнишь, стёкла на стройке били, ты уже был самим собой или ещё нет? А когда с этим своим гением — забыл, как его звали, всех вас, гениев, не упомнишь — нажирался в стельку, в этот момент ты собой был или не собой?
— Это всё казуистика, Тимур, не имеющая значения.
— Ещё как имеющая! Ещё какое значение! Потому ты и не можешь понять Народного Вожатого, что вцепился зубами в своё жалкое «я», которое в действительности есть лишь нажитый за жизнь случайный хлам, мусор памяти, прилипший к тебе и тянущий назад!
— Ну хорошо, пусть так, и всё-таки: для чего ты выдумал все эти мои подвиги?
— Для чего? Думаешь, кто-нибудь стал бы без этого покупать твои стихи? Если бы я не написал предисловия, не сделал телепередачу, не представил тебя как переводчика Гулимова, после чего статьи о тебе посыпались уже без моего участия — хотя и под моим наблюдением, — если б не это, ни один экземпляр твоего сборника не был бы продан! Все эти твои сны и прочее нужны здесь не больше, чем в Москве. Стихи без биографии вообще никуда не годятся! Людям подавай страдания, политику, драму, борьбу, тогда в придачу они проглотят и стихи. И даже решат, что они им нравятся.
— Зачем тебе вообще приспичило делать из меня известного поэта?
— А как же?! Разве поэзию Народного Вожатого может переводить непонятно кто, никому неведомый ремесленник? И ладно бы на какой-нибудь суахили, но на русский, язык нашего важнейшего геополитического партнёра... Нет, братец, ты не осознаёшь всей значимости события. И потом, разве мне трудно? Хотел быть великим поэтом — пожалуйста! Чего для друга не сделаешь? Да и дело яйца выеденного не стоит. Захотел — получи. У нас в Коштырбастане с этим просто.
— Я никогда не хотел быть непременно великим... Мне даже слово это как-то неприятно.
— А кем же ты, интересно, хотел быть?
На языке Олега вновь вертелось «самим собой», но он чувствовал, что это вызовет новый взрыв хохота. Касымов уже смотрел на него с неявной усмешкой, прячущейся пока в подвижных ямочках жующего очередной персик лица.
— Просто...
Слова ускользали, мысли сделались слишком быстрыми — не уследить. Вместе с запахом терьяка подозрительная, предательская лёгкость вплывала в Печигина, и вот уже само собой подумалось: Тимур, конечно, написал в своём предисловии чушь, но какое значение имеет здесь, в Коштырбастане, то, что он делал или не делал в Москве? Москва с её толпами и политикой, с её нескончаемой давкой людей, идей и честолюбий была отсюда так далеко, и Олегу казалось сейчас, будто он покинул её настолько давно, что происходившее там было словно бы не с ним, — так стоило ли из-за этого переживать? Развалившийся на курпачах Касымов, поглаживая шёлковый пояс чапана, всем своим видом показывал, что переживать вообще не стоит.
— Что значит «просто»?! Даже приблизительное представление о подлинном величии не способно возникнуть в твоей голове! Все вы там, что в Москве твоей, что в Европе, живёте так скученно и тесно, стираясь друг о друга от тесноты до полной неразличимости, что истинному величию негде между вас поместиться: всё у вас рядится в серое и прячется в обыденность, даже власть. Только на коштырских просторах ещё осталось место для величия!
Касымов поднял чилим и предложил Олегу: