Вечером он достал тетрадь, где делал путевые заметки, и записал: «Я, в сущности, не знаю, куда еду, и слабо представляю, что меня там ждёт. Не знаю, кому верить, Тимуру или Алишеру и авторам статей (среди статей, впрочем, попадались и такие, где описывалось благоденствие Коштырбастана под мудрым руководством Рахматкула Гулимова, приводились цифры и публиковались фотографии, демонстрировавшие преуспеяние и экономический рост). Не решу, пока не увижу своими глазами. По большому счёту, не знаю, и зачем еду: работать над переводами я мог и в Москве. Еду, чтобы ехать, — лучше эти нечеловеческие пески, чем стена дома напротив, где я уже ненавидел каждый кирпич, лучше это тесное купе, чем комната, где любое движение совершается в тысячный раз и невозможно избавиться от наваждения нескончаемых повторений. Я согласен терпеть эту духоту за ощущение (пусть самообман), что мне удалось оторваться от прошлого, оставить его в той опостылевшей комнате, и я могу не повторять больше самого себя, стать кем угодно и каким угодно. Говорил же Тимур, что Коштырбастан — страна, где нет невозможного».
Закрыл тетрадь, посмотрел в окно. Проезжали что-то вроде оазиса, пять или шесть чёрных овец щипали сухую траву вдоль железнодорожного полотна. Одна из них подняла голову и, вытянув шею, упорно глядела на поезд, точно ждала, что он остановится, чтобы взять её с собой, избавив от неизбежной овечьей судьбы. Остальные никакого интереса к громыхавшим мимо вагонам не проявляли.
Поезд встал среди ночи, несколько раз глухо лязгнув и издав протяжный металлический стон, прокатившийся по всем вагонам, отзываясь в чугунных сцеплениях и входя чужеродной тоской в сны пассажиров. Будя их стуком в двери, по коридорам вагонов заспешили проводники: граница. В остановившемся поезде духота тоже застыла, сделалась монолитной, неколебимой. Несмотря на стук проводника, старик на нижней полке продолжал захлёбываться храпом, казалось, вот-вот задохнётся. Печигин вышел в коридор, освещённый слабым ночным светом, встал у окна. Мимо него, едва не вдавив в стену, прошёл в туалет громадный коштыр из соседнего купе в трусах и майке, подёргал ручку двери — заперто, — побрёл назад, сонно шевеля на ходу губами, как огромная глубоководная рыбина, заслоняя своей большой головой лампы в потолке, так что чем он был ближе, тем становилось темней в коридоре. Постоял рядом с Олегом, шумно вздохнул всем телом, словно попытавшимся всплыть кверху, но вновь устало осевшим, ничего не сказал, ушёл в купе. Скоро и Печигина проводник попросил вернуться к себе, потому что по вагонам, непонятно переговариваясь между собой, пошли пограничники. Его спутники уже встали, Алишер кивнул ему, женщина с перемычкой между бровей сидела с закрытыми глазами, досматривая оборванные сны.
Приготовив документы, Олег стал смотреть в окно на кусок перрона, освещённый таким тусклым жёлтым фонарём, точно его свет не мог пробиться сквозь плотный от духоты воздух. Под ним, переваливаясь, проковыляла тётка с двумя чемоданами, остановился перекурить, облокотившись на свою тележку, носильщик, на каменную скамью села женщина, похоже, молодая — фонарь освещал только ноги в короткой юбке, открывавшей колени. В темноте, где должно было быть лицо, зажёгся красный огонёк — женщина закурила. К её коленям подошла бессонная чёрная собака, хотела ткнуться в них носом, но женщина отогнала её, затем выбросила окурок, и собака побрела за ним, качая хвостом. Эта случайная ночная жизнь была похожа на кино без начала и конца, смысл которого никогда не откроется проезжему зрителю, да и сами персонажи не знали, ради чего они оказались в этом общем эпизоде под тёмным фонарём и что им нужно делать. Печигину захотелось сойти с поезда и войти в эту сцену, словно ждущую его, оставлявшую для него свободное место. Всегдашнее желание сбежать из своей жизни в чужую. Притяжение ничейной земли, где происходящее как будто освобождается от причинности...
Вслед за пограничниками появились таможенники, но рыться в вещах не стали, обошлись беглым осмотром. Потом поезд тронулся, проехав немного, снова встал, медленно двинулся дальше, заунывно скрипя, и остановился опять. Олег перестал искать смысл в этих толчках, судорожных рывках и остановках, так же как не пытался больше расслышать знакомые слова в перекликавшихся голосах, то и дело раздававшихся в коридоре. Когда входили люди в форме, он протягивал им паспорт, они изучали его, посматривая на Олега из-под козырьков, чтобы сличить с фотографией, переговаривались между собой и с другими обитателями купе. «Почти все они знают русский, — предупреждал его Алишер, — но с тех пор, как Коштырбастан стал независимым, принципиально на службе говорят только по-коштырски». Облако неизвестной речи окутывало Олега, парализуя усилия понять происходящее. Алишер долго о чём-то беседовал с человеком в погонах (таможенником? пограничником? ещё каким-то чиновником?), затем вышел за ним следом, вернулся за вещами, ушёл опять. Пересекли они уже границу или нет? Будет ещё проверка документов или эта последняя? Кругом было слишком много непонятного, оставалось только откинуться на подушку, закрыть глаза и ждать, пока всё это уплывёт прочь, как уплыл перрон под тусклым фонарём с носильщиком, женщиной и бессонной чёрной собакой.
Наутро за окном текли точно такие же пески, как накануне, и, если б не пустая полка Алишера, можно было подумать, что весь изнурительный ночной переезд через границу Печигину просто приснился.
На столичной платформе растерянно озиравшегося Олега встретил водитель Касымова, широкоплечий молодой парень в тюбетейке. Неуверенно произнося русские слова, представился, забрал из рук Печигина сумку и повёл сквозь запутанные дебри вокзала на улицу. Тимур поджидал на заднем сиденье черного и блестящего, как гигантский начищенный полуботинок, «вольво». На коленях у него был раскрытый ноутбук — поезд опоздал на сорок минут, и он почти успел за это время закончить новую статью. Широко, насколько позволял просторный салон, распахнул объятья, привлёк к себе, дважды звучно расцеловал, в одну и в другую щёку. Олег рад был видеть друга, но поневоле отстранился — никак не мог привыкнуть к усвоенной Тимуром за годы жизни в Коштырбастане манере приветствия. Когда-то, в студенческое время, он и руку подавал неохотно и не каждому. Видно, жизнь на Востоке меняет человека: то ли делает более простым и открытым, то ли вынуждает изображать простоту и открытость. Пока Олег размышлял об этом, Касымов вернулся к ноутбуку:
— Извини, пара абзацев осталась. А то забуду. Ты не обращай внимания, рассказывай, как доехал, я тебя слушаю. Ты же знаешь, правильно организованному человеку ничего не стоит одновременно писать и разговаривать.
Он принялся расспрашивать Олега, не переставая при этом быстро печатать, так что Печигину представилось, будто всё, что он говорил о духоте в купе, старике с его напитком из кефира со спиртом и женщине с перемычкой между бровей (об Алишере он решил умолчать), немедленно вносится в статью. Погрузневший Касымов теперь сильнее походил на того, каким он был в детстве, чем в более поздние, студенческие и последующие годы, до своего окончательного отъезда в Коштырбастан. Его крупная круглая голова была обрита наголо, под затылком образовалась толстая жировая складка — в ней, подумалось Печигину, откладывается излишек познаний, не уместившийся в черепе. Способность общаться, не отрываясь от ноутбука, сразу же напомнила Олегу, как, увлёкшись шахматами, Тимур повсюду, на уроках, переменах и после школы, таскал с собой миниатюрную пластмассовую доску со вставленными в дырочки фигурками и, чем бы ни занимался, продолжал продумывать партии, которые разыгрывал сам с собой. Даже гоняя мяч во дворе за школой, он мог воспользоваться паузой в игре, чтобы достать из ранца доску и сделать несколько осенивших его ходов. Доска была такой маленькой, а фигурки такимим крошечными, что со стороны было непонятно, как ему удавалось выковыривать их своими пухлыми пальцами. Игроком он был довольно сильным, ему даже прочили успех в профессиональных шахматах, но к концу школы он полностью потерял к ним интерес — как отрезало.
Машина с плотно закрытыми окнами — внутри работал кондиционер — петляла по нешироким улицам старого центра города, и Печигин всматривался в подступившую совсем близко жизнь Коштырбастана. Он видел мужчин в строгих костюмах или белых рубашках с галстуками и тюбетейках, женщин в длинных платьях из ярких тканей, красных, синих, малиновых, зелёных, вспыхивавших при переходе из тени на свет так, что на них больно было смотреть. По обеим сторонам машины то и дело мелькали дощатые заборы строек и знаки объезда, башенные краны поднимали вверх грузы, придавая городскому движению, помимо горизонтального, вертикальное измерение. Стенобитные снаряды крушили старые двух-трёхэтажные дома, в нескольких местах ремонтировали проезжую часть, и отбойные молотки вгрызались в землю, сотрясая крупной дрожью дочерна загорелые тела налегавших на них полуголых рабочих, самосвалы обрушивали горы свежего дымящегося асфальта, а дорожные катки ровняли его, но весь этот ад был бесшумен, потому что ни один звук не проникал через толстые стёкла «вольво», плывущего батискафом сквозь сети густых теней от высоких старых чинар. Портретов Народного Вожатого было не так много, как ожидал увидеть Олег, помня статьи, где утверждалось, что президент Гулимов обступает вновь прибывшего толпой из одного человека, повторенного несчётное количество раз, и всё же на каждой улице им рано или поздно попадалось его лицо, скорее европейское по форме, но с отчётливо азиатским разрезом глаз. Народный Вожатый со школьниками, со спортсменами, с молодыми учёными, вручающий ключи новосёлам от ещё не достроенного дома и перерезающий ленту на открытии нового завода — на каждом плакате его значительное, излучающее уверенность лицо, выделявшееся в любом окружении, служило гарантией того, что всё идёт, как должно: спортсмены непременно победят, учёные совершат свои открытия, дом будет достроен, завод перевыполнит план, а школьники — курчавые чертенята, из последних сил сдерживающиеся перед камерой, чтобы не прыснуть со смеху, — вырастут честными гражданами и патриотами. Владельцы магазинов и заведений вывешивали постеры с изображением президента, похоже, в расчёте подтвердить его авторитетом качество своей продукции: взирая с витрины обувного поверх сапог и ботинок, он словно обещал, что этой обуви не будет сносу, а встречая посетителей на дверях ресторана, свидетельствовал, что всё там самое свежее и по высшему разряду. Скоро Печигин привык к этому лицу как к постоянной детали городского пейзажа, не позволявшей тем не менее не обращать на себя внимания: когда они проезжали газетный киоск, сплошь увешанный плакатами эстрадных исполнителей, Олег почувствовал присутствие между ними Народного Вожатого прежде, чем смог разглядеть его. Продавца за прилавком видно не было, но наружу свисали две голые волосатые ноги в сандалиях. Вероятно, читатели прессы не часто его беспокоили, и он решил устроить себе сиесту.