е не у кого было выяснить, что решил суд на его счёт. Попытки расслышать в нескончаемом бубнёже судьи своё имя он скоро оставил, беспокоить вопросами соседей по скамье подсудимых не решался, у тех хватало своих забот, и только взгляд на Тимура, продолжавшего ему регулярно подмигивать, убеждал Олега, что ничего по-настоящему важного не происходит. В его деле решающее слово будет, без сомнения, принадлежать самому Народному Вожатому, так что нечего переживать раньше времени. Вся эта суета сначала из-за кондиционера, потом вокруг упавшего в обморок только отвлекала от работы, которой не могла помешать даже смертельная духота: слова и строки, выстраиваясь в нужный размер, продолжали копошиться в голове Печигина, кажется, уже независимо от него, и, если бы он тоже потерял сознание, подумалось Олегу, перевод всё равно не остановился бы и продолжался в бреду. Когда приговор был наконец зачитан и всех отвезли обратно в тюрьму, камера показалась Олегу прохладной, он обрадовался ей, точно вернулся в родной дом.
Через день после заключительного заседания суда Касымов пришёл к Олегу в тюрьму. Идя на свидание, Печигин не испытывал ничего, кроме досады: теперь, после приговора, Народный Вожатый наверняка должен был прийти со дня на день (его ждал не он один; откуда-то, возможно, от Фуата, вся тюрьма уже знала, что президент придёт посмотреть на осуждённых заговорщиков), в папке с подстрочниками оставались последние листы, Олег надеялся успеть их закончить, каждая минута была на счету. Конечно, если он и не успеет, это ничего не изменит — толстенную стопку завершённых и отчётливым почерком переписанных переводов он хранил под матрасом, — и всё-таки ему хотелось довести дело до конца, чтобы с чистой совестью сказать себе и Гулимову: я сделал всё, что обещал.
На этот раз Тимур ни в чём не стал его обвинять, наоборот, шагнул навстречу, обнял, прижал к себе, похлопал по спине:
— Ничего, ничего... Всё идет, как надо. Приговор суров, но тебе нечего бояться. Он и должен быть таким, чтобы Гулимов мог продемонстрировать своё милосердие. Если бы приговор был мягким, это выглядело бы снисхождением к заговорщикам, после которого помилование президентом уже никого бы не впечатлило. Так что всё нормально...
Олег высвободился из объятий Касымова.
— Сколько мне дали?
— Из двадцати шести обвиняемых восемнадцать получили высшую меру, остальные — разные сроки заключения, от десяти лет и больше. Но ты же понимаешь, что они не смогут расстрелять восемнадцать человек?! Только теперь начинается самое интересное — торговля за души осуждённых.
— А я? Мне-то какой приговор вынесли?
Спрашивая, Печигин уже знал ответ и удивлялся тому, что остается так спокоен, точно речь вообще не нём, а о каком-нибудь его знакомом, от исхода судьбы которого ничего в его жизни не изменится.
— Ты в числе тех восемнадцати, но твой случай особый: твоя душа лежит, так сказать, на весах международной политики. Помилует ли тебя Народный Вожатый и чем будет заменён тебе приговор, целиком зависит от отношений между Коштырбастаном и Россией. А эти отношения зависят сейчас от партии истребителей, которую наше Министерство авиации хочет закупить у Москвы. Но ты не бойся, мои однокурсники из МГИМО уже работают над тем, чтобы её цена устроила покупателя. Не сомневайся, я держу руку на пульсе.
— Постой, Тимур, при чём тут отношения между Коштырбастаном и Россией?! При чём истребители?! Я же ни в чём не виновен. А Гулимов — сколько раз ты мне говорил об этом?! — никогда не ошибается. Он же этот... как ты его называл? Аль-инсан...
— Аль-камил. Именно так. Поэтому тебе не о чем беспокоиться. Ты перевод закончил?
— Практически да, осталось всего ничего... Мог бы отдать его тебе хоть сегодня, но, знаешь, Фуат говорил мне, что Народный Вожатый сам придёт в тюрьму к участникам заговора, и все здесь в это верят и ждут его. Как ты думаешь, это возможно?
— Конечно. Я и сам не раз слышал, что он навещал осуждённых за покушения. Так что вполне возможно. Вот только... Фуату твоему встретиться с ним не придётся.
— Почему? С ним... что-то случилось?
И снова, задавая вопрос, Олег предчувствовал ответ. Касымов развёл руками, как бы говоря: «Что я могу поделать...»
— Сердце. Вздумал доказывать на допросе следователю, что тот работает на него, то есть на исполнение его замысла. И вообще, что бы тот ни сделал, всё только ему, Фуату, на пользу. Следаку это, понятное дело, не понравилось, он, может, совсем немного и превысил степень жесткости, но старику же много и не нужно. Поэты вообще народ хлипкий. Оформили как сердечный приступ. А что там в деталях произошло, я не знаю, меня с ними не было. Мне это всё прокурор рассказал.
Этого можно было ожидать: очень уж плох был Фуат, когда Олег последний раз встретил его на прогулке, и всё-таки известие о его смерти поразило Печигина едва ли не больше, чем собственный приговор, — оно как бы подкрепило его, превратив из слов на незнакомом языке в несомненную надвигающуюся реальность: смерть — вот она, близко и очень просто. Достаточно лишь немного превысить степень жесткости.
— Я же совсем недавно ещё с ним разговаривал... Вот как с тобой! Он хныкал, жаловался, боялся, что его отравят... И всё время говорил, что Гулимов непременно придёт к нему. А теперь...
Печигин почувствовал, что раздражавший его нытьём и изводивший своим навязчивым безумием Фуат разом стал ему ближе, чем с детства знакомый Касымов: приговор сближал Олега с умершим и отделял от Тимура.
— Ладно, ладно, что теперь поделаешь... Всё равно он был больной человек, не жилец... То, что у него в голове творилось, лечению не поддаётся. Зато ты уже скоро, я думаю, будешь на свободе, — Касымов заметил впечатление, произведённое на Олега смертью Фуата, и старался его сгладить. — Вернёшься в свою Москву, пройдёшь по бульварам, от Зарядья до Таганки... Я ж тебе завидую, честное слово! Там ведь всё детство, школа наша... Помнишь, как мы стёкла на стройке били? Нас тогда чуть из школы не выгнали!
Лежа в камере, Печигин не раз и не два вспоминал с непривычной остротой, всегда сопутствовавшей вдохновению (очевидно, у памяти тоже бывает вдохновение), тот ослепительный апрельский день, пронизавший блеском всю тёмную глубину прошлого, так что можно было различить любые детали, вплоть до сучка на доске забора, за который Олег зацепился рукавом, когда уносили ноги со стройки. Но теперь ему захотелось ответить Касымову: «Не помню», — общие воспоминания не сближали, а только подчёркивали разницу их теперешнего положения.
— Я бы и сам в Москву подался, устал я уже, честно говоря, от Коштырбастана, — продолжал, не дождавшись ответа, Касымов. — Но нельзя мне. История творится здесь, и она меня не отпускает. А ты скоро станешь свободным человеком и, пожалуйста, езжай, куда хочешь. Захочешь — Зару с собой возьмёшь, не захочешь — к этой своей долговязой вернёшься, как там её...
— Её зовут Полина. Мы с ней давно расстались, ты же знаешь...
— Понятия не имел. Откуда мне знать? Если ты и говорил, что я, забыть не могу? Видишь, я даже имени её не помню. Думаешь, мне помнить больше нечего, кроме твоей любовницы? И так голова от дел пухнет!
Печигин не поверил, что Тимур забыл, как зовут Полину. Не мог он, расточавший ей бесчисленные комплименты, этого забыть! Скорей, это было обычным для Касымова способом подчеркнуть между делом свою значительность: он занят государственными делами, ему не до пустяков частной жизни.
— Послушай, ты спал с ней?
— Что?!
— Я спрашиваю, ты с ней спал?
Тимур сдвинул брови с таким непониманием и возмущением, точно вообще не постигал, что это значит — спать с женщиной. Но Печигин был уверен, что сейчас самое время задать этот вопрос — потом времени у него может уже не быть.
— О чём ты?! Теперь, когда стоит выбор между жизнью и смертью?! Когда я днём и ночью поддерживаю контакт с Москвой, чтобы сделка с истребителями прошла успешно, мобилизую все свои связи, чтобы передать твой перевод президенту, когда я только и занят твоим делом, отложив в сторону всё остальное... Какое это может иметь сейчас значение?
— Хочу знать, насколько я могу тебе доверять. Скажешь правду — тогда можно тебе верить, обманешь — значит, нельзя. Я же должен решить, отдавать перевод тебе или дождаться, когда Гулимов придёт в тюрьму, чтобы передать самому.
Касымов откинулся на стуле, со свистящим шумом возмущённо выдохнул, вытер платком мокрый лоб, точно хотел стереть наискось падавшую на него от окна тень решётки, потом ухмыльнулся:
— Как ты, интересно, поймёшь, правду я тебе говорю или нет? Скажу, что ничего не было, ты мне не поверишь, ревнивец несчастный, скажу, что было, — поверишь, но это-то как раз и будет ложью!
— Я давно не ревную, просто часто вспоминал её тут — знаешь, в тюрьме очень хорошо вспоминается, совсем по-другому, чем на воле, — и хочу узнать правду. О ней, о тебе. Скажи, как было, и всё.
— Да не было, не было, и говорить не о чем, потому что ровным счётом ничего не было!!!
— Ну и ладно, — Печигин пожал плечами. — Нет так нет. Чего кричать-то?
Смерть Фуата выбила Олега из колеи. Вернувшись в камеру, он не мог заставить себя перестать думать о нём и взяться за работу. Он винил себя, что не жалел старика, отделывался от него подачками, перед глазами стояло, как жадно поглощал Фуат его мясо и хлеб. Поэт пересёк уже ту черту, которая приблизилась теперь вплотную и к Олегу, — черту между жизнью и смертью — и оттуда, с той стороны, притягивал к себе все его мысли. Как он умирал? Касымов сказал, что от сердца, но можно ли ему верить? Если действительно от сердечного приступа, то это, наверное, хоть быстро, а если от побоев? Не думать, не думать об этом, всё равно ничего уже не изменишь, сосредоточиться на последних подстрочниках, закончить работу!
Но сосредоточиться не удавалось, работа не клеилась, проходили дни, а завершить перевод не получалось. Слова вновь не хотели подчиняться, упирались, артачились, их смысл растворялся в многословии и ускользал от Печигина. Однажды он заметил, что Фарид занят на своих нарах чем-то необычным: раскалив зажигалкой проволоку, он поднёс её к концу другой, на которой была насажена небольшая, со спичечную головку, бурая капля. Когда от неё пошёл дым, Фарид втянул его через свёрнутую из газеты трубку. По камере разлился терьячный запах, глаза Фарида сузились, веки опустились, улыбающееся лицо заплыло тусклым отсветом блаженства. Заметив, что Печигин за ним наблюдает, Фарид предложил ему затянуться. Олегу вспомнились слова Фуата, что Гулимов был в молодости «настоящий терьякеш» — может, терьяк позволит ему приблизиться к Народному Вожатому? Понять в его стихах то, что до сих пор от него ускользнуло? Может, именно этого ему не хватает, чтобы собраться с силами и закончить наконец перевод?