гами фермеров из поколения в поколение. По радио в машине зазвучал голос Дорис Дэй и гортанные жалобы кантри, а когда мы подъехали ближе к городу, ее сменила Дина Вашингтон и прерывистый, веселый, словно вырвавшийся из уютной тьмы, джаз черного человека. Эти звенящие ноты всегда проходили по гребню волны. На вершине горы, словно горделивый замок, стоял длинный фермерский дом с остроконечной крышей в компании с единственным большим деревом. Бедность покрыла дома то тут, то там купленной по дешевке дранкой шести различных цветов. Феликс был заворожен мачтами высоковольтных передач, стальными скелетами, которые казались гигантами, изящно держащими в тоненьких, свисающих вниз ручках-изоляторах нити огромной силы. Высокие кружевные сооружения шагали до самого горизонта. И порой в быстрой смене перспективы, видные с заднего сиденья машины, накладывались одна на другую, — эти мгновения, схожие с déjà vu[63], производили захватывающее впечатление, которое сохранялось даже тогда, когда мачты, выстроенные по идеальной прямой, постепенно уменьшались. Феликс видел смысл в обратной стороне реклам, которые стояли слева, — в этих тщательно продуманных, вырезанных, скрепленных и прибитых сооружениях, призванных нести торговое предложение: одна реклама представляла собой изогнутый силуэт, который оказывался сзади пикулем, а другой, если смотреть издали, выглядел весьма зловеще — бычок, рекламирующий собственную кончину в местном Доме бифштекса. Порой на удаленном расстоянии появлялась водонапорная башня, стоявшая на своих длинных ногах, как вторгшийся марсианин, и озадаченно размышлявшая: что делать дальше? Зимой эти поля становились белыми, белыми с черной каллиграфией, прописанной загородками от снега и безлистыми деревьями, — пейзаж, столь же лишенный растительности, как и тот, по которому мчалась наша серая машина, поглощая горизонт, за которым тут же открывался другой такой же. Порой диктатору хотелось отстегать свою страну за то, что она такая большая. День слепящей головной болью изгибался дугой над бесконечно поглощаемыми километрами.
Эллелу, сидевший один сзади, своей неподвижностью маскируя душившую его борьбу с вновь и вновь возникавшей мыслью о потере Шебы, не сразу почувствовал накаленность атмосферы в машине, напряженность и порицание, исходившие от круглой лысой головы Опуку, соединенной с массивными плечами блестящей пирамидой шеи. Эллелу вспомнил, что так и не слышал пулеметной очереди, хотя приказал расстрелять туристов. Он нагнулся вперед и спросил:
— Туристы — они умерли как надо?
Опуку молчал.
— Или они умерли постыдно, — не отступался он, — умоляя и клохча о пощаде? Свиньи. — И он процитировал: — «Когда пробьет час Судного Дня, грешники будут клясться, что они отсутствовали всего час».
— Я не расстрелял их, — признался Опуку. — Я сказал им: «Бегите в скалы». А которые были слишком испуганы и слабы, спрятались за автобусами.
Эллелу, чью душу ритмически заливала боль, спросил охранника, почему он предал Переходный период. В душе его, когда он сосредотачивался на своих ощущениях, словно орудовал некто с неловкими руками, пытавшийся утопить в ведре с вязким, скользким пластиком отчаянно борющуюся за свою жизнь кошку.
— Это не предательство, — сказал Опуку. — Этих бедных тубабов просто завлекло туристическое агентство Занджа. Старухи. Джентльмены-марабуты[64].
— Паразиты капиталисты, — апатично произнес Эллелу, глядя из окна на окружающую пустоту. — Милитаристы и эксплуататоры.
— А с ними вместе косоглазые, — добавил Мтеса.
— Поклонники Никсона, — был по-прежнему вялый отклик. Но Эллелу не понравилось то, что Мтеса присоединился к Опуку. Их маленькую контрреволюцию следовало задавить. Президент отвел взгляд от соответствовавшей его настроению серовато-коричневой пустыни за окном и постарался воспламенить искрой былого пыла предсказуемые растопки своей риторики. — У тебя в руках было оружие, перед тобой — их лица, — сказал он Опуку, — и тут вмешалась жалость. Жалость — наш африканский порок. Мы пожалели Мунго Парка, пожалели Ливингстона, пожалели португальцев и оставили им жизнь, а они поработили нас. — Душераздирающие воспоминания о Шебе на розовом верблюде со всеми регалиями придавили его, и он продолжил свою речь уже на крике: — Представь себя в виде цифр на бухгалтерском счету тубаба и затем представь, что, вычеркнув тебя, тебя и тысячу других, он может сэкономить доллар, шиллинг, франк или даже лю в итоговом подсчете. Ты думаешь, лейтенант Опуку, что его палец не нажмет на спусковой крючок? Нет, чернила потекут. Ты будешь вычеркнут «Эксоном», оккупирован «Галфом», раздавлен США, лишен права на гражданство Францией, и не только ты, а весь твой любимый народ — пышнотелые жены, преданные братья, правильные отцы и постаревшие, но все еще веселые матери. Абсолютно все будут вычеркнуты без малейших угрызений совести. В словаре выгоды слова «жалость» не существует. Так что твой щепетильный отказ выполнить мое недвусмысленное приказание был смехотворным чудачеством, бабочкой, прилетевшей с Луны и говорившей на непонятном языке с этими глухими тупицами землянами, у которых нет сердца и чьи тела заполнены минералами, не имеющими ничего общего с вашими эластичными артериями и крепким костяком. Эти люди состоят всецело из чисел. Если бы ты нажал на спусковой крючок твоего купленного на деньги правительства — я вынужден это подчеркнуть — пулемета, твоего великолепного пулемета Бертье, ты этим своим актом стер бы их с лица земли, не неся за это вины, сделал бы подарок своему президенту таким послушанием и достаточно вежливо — так, что даже старый безмозглый Комомо, король-клоун панафриканского недоразумения, понял бы, — объяснил мотивы своего поведения. Помни, Опуку, что написано в Книге: «Мухаммед — апостол Аллаха. Те, кто следует ему, безжалостны к неверным, но милосердны друг к другу».
И Эллелу, выдохшись, откинулся на бархатные подушки. Он окружил себя мелочами в облике Шебы — вспомнил ее серьги, холмик припухлости посредине верхней губы — и укутался в них, как в одеяло. Но задремать не смог: в машине продолжало чувствоваться напряжение. Опуку курил тонкую сигару с пластиковым концом, с недовольным видом предварительно сдернув с нее хрустящую обертку, а Мтеса упорно вел машину по плоскостям Айхоо, долине из талька, затвердевшего в своем нынешнем виде, тысячелетия подвергаясь воздействию не знающего пощады солнца. В таком мире мозг Эллелу не мог найти прибежища, хотя веки его и были закрыты. Перед его мысленным взором проносились зеленые поля, ребристые задние стенки рекламных щитов; внезапно он услышал, как крякнул Мтеса.
— Еще один грузовик? — осведомился Эллелу. Он уже смирился с тем, что подобные чудеса будут попадаться им на пути.
— Не грузовик, сэр. Посмотрите налево.
Километрах в семи к югу в солнечном мареве блестел покинутый город, один из тех красных городов, которые, по мнению некоторых археологов, были воздвигнуты среди существовавших тогда зеленых просторов бежавшими из покоренного Куша королями. Другие считали, что это были христианские монастыри, чьи кельи позже были использованы под гаремы шейхами, изгнанными из Дарфура. Каменные стены из кирпичей в голубую крапинку, каждый из которых могут поднять лишь двое современных мужчин, молчат об этом; несмотря на свою солидность, они частично обрушились, так что с расстояния глазам Эллелу, которые тоже стали не теми, чем были, они казались хрупким кольцом ветоши, какая остается от разоренного осиного гнезда. Из этих тонких, как бумага, зубцов поднималась в никуда целая и почти не тронутая природой лестница-монолит из местного, не подверженного разрушениям камня.
А тем временем (переводим повествование в другое место) за лучшим столиком Afrikafreiheitswursthaus[65], который восточные немцы открыли на верхнем этаже своего небоскреба, миссис Гиббс, мистер Клипспрингер, Микаэлис Эзана, Кутунда Траорэ и молодой полицейский шпик в феске сливового цвета с удовольствием поглощали завтрак. Эзана был счастлив, сидя за столиком, уставленным импортными приборами и хрусталем, он болтал, слегка опьянев от «Либфраумильх», и был влюблен в рыжеволосую американскую вдову, чье естественное горе усугублялось расстройством желудка и проблемой с ухом, возникшей в плохо герметизированном «Боинге-727» компании «Эр Куш». Эзана демонстрировал африканский цинизм и способность к языкам, и хотя его кокетство не было оценено той, кому оно предназначалось, зато ее благостно улыбающийся спутник с тяжелыми веками и изящными усиками, профессионально терпеливый мистер Клипспрингер получал от общения с Эзаной полное удовольствие.
— Ваш мистер Никсон, — трещал Эзана на своем музыкальном английском с плавно расставленными ударениями, — не думаю, чтобы эта уотергейтская история как-то ему повредила. Ну как может такая ничтожная contretemps[66] затмить его достижения за последние полгода? Он прекратил бомбардировки Камбоджи, восстановил отношения с Египтом, помог созданию достойных доверия правительств в Чили и в Греции, посадил рядом с собой нового вице-президента, такого же высокого и красивого, хоть и не такого красноречивого, как прежний, и укрепил американскую экономику, договорившись с арабами удвоить цену на нефть. Действительно обаятельный человек-динамо, поразивший американский народ тем, как работает их собственная демократия.
Клипспрингер хохотнул. Что за славный человек, какой неисчерпаемый такт!
— Пожалуй, Майк, ты верно говоришь, — допустил он. — Но на мой взгляд, он в проигрыше.
— Так-то оно так — в узком смысле, но подумайте об очистительной ценности такого явления, когда руководитель раскрывается перед смотрящим на него народом. Если он падет, он унесет с собой в пропасть беды вашей страны. В последнее время дважды, если не ошибаюсь, ваша федерация была унижена — северными вьетнамцам