Пережитое. Воспоминания эсера-боевика, члена Петросовета и комиссара Временного правительства — страница 20 из 87

Один из них – Феликс Волховский, тот самый Волховский, который четыре-пять лет тому назад издавал в Лондоне «Летучие листки», дошедшие до меня в Москве, когда я был еще гимназистом. Ему тогда было уже далеко за пятьдесят (он родился в 1846 году), и нам он казался стариком. Правда, он уже плохо слышал (он оглох в тюрьме), и бородка его была почти совсем белая. Высокого роста, худощавый, очень подвижный. Глаза его горели лукавым огоньком, и с уст всегда готова была сорваться шутка – иногда добродушная, но иногда и язвительная. В нем было много украинского юмора; его любимой литературной формой были народные сатирические стишки, в которых он высмеивал политические и социальные порядки в России.

Он был характерным представителем эпохи конца 70-х годов – периода «хождения в народ», когда революционно настроенная русская молодежь бросала родительский дом, отказывалась от своих привилегий и имущества и в идеалистическом порыве шла в деревню, чтобы работать там на земле и нести в народ семена новой веры. Феликс Волховский был участником этого движения и одной из видных фигур знаменитого Процесса 193-х, составившего эпоху в истории русского революционного движения.

Леонид Эммануилович Шишко был его ближайшим другом. Он тоже участвовал в издании лондонских «Летучих листков», тоже был в рядах тех, кто «пошел в народ», участвовал и в Процессе 193-х. Хотя он и был моложе Волховского на шесть лет, на вид казался гораздо старше его. Если худощавым был Волховский, то Шишко был просто щепкой – в чем только душа держалась. Он мог бы без грима играть роль того самого мужика из «Плодов просвещения»[27], который в ответ на замечание: «Посмотрите на этого, он совсем гнилой!» – обиженно отвечает: «Спроси мою старуху, какой я гнилой!»

Трудно было его представить себе артиллерийским поручиком, каковым он когда-то был в действительности: так мало в нем теперь было какой бы то ни было военной выправки.

Но воля у этого хилого человека была очень сильная – ни долгие годы тюрьмы, ни трудная сибирская ссылка не могли его сломить, хотя и надорвали его здоровье. У него была чистая, детская душа. Жил он как схимник, зиму и лето ходил под зонтом и мог сберечь свои силы только необычайно правильной и строгой жизнью; за чаем, к великому моему удивлению, он принимал столовыми ложками растертый в мелкий порошок древесный уголь – по совету его родственника, знаменитого Ильи Мечникова.

Может быть, только благодаря этому он мог регулярно работать. Он написал популярные «Очерки по русской истории», которые разошлись в России в миллионах экземпляров и сыграли большую роль в развитии революционного сознания среди народной молодежи – крестьян и рабочих. Его в нашей среде называли «святым» и говорили, что перед ним, собственно говоря, нужно было бы зажигать лампаду, как перед иконой: он действительно всем своим внешним обликом походил на святых и великомучеников, как они изображались на старинных русских иконах.

Но гораздо более сильное впечатление, чем Волховский и Шишко, на нас произвел в Женеве другой человек – Катерина [Брешко-]Брешковская, или, как ее уже тогда все называли, Бабушка. Позднее ее стали называть даже Бабушка русской революции. Она была старше и Волховского, и Шишко (родилась в 1844 году), но по темпераменту и по всей своей жизни была гораздо моложе их и моложе своего собственного возраста. Быть может, она была в этом даже моложе нас!

Жизнь ее была легендарной. Выйдя еще совсем молодой женщиной замуж, она бросила семью – семью родителей и свою собственную, оставила тетке своего грудного ребенка (превратившегося со временем в известного, весьма плодовитого, пошлого и бездарного романиста H.H. Брешко-Брешковского) и ушла в революцию. Она происходила из родовитой дворянской помещичьей семьи на Украине (Вериго), но превратилась в крестьянку – жила среди крестьян и проповедовала им революцию.

Была арестована, долго сидела в тяжелых условиях в тюрьме, участвовала в Процессе 193-х, сослана была в Сибирь, пробовала оттуда бежать, снова была арестована и отправлена на каторгу. Тюрьма, ссылка, побег, опять тюрьма, каторга, Сибирь, опять побег и опять тюрьма и каторга – в этом прошли 22 года жизни. Только в 1901 году она была возвращена из Сибири, но, вернувшись в Россию, сейчас же снова окунулась в революционную работу.

Брешковская была одной из основательниц партии социалистов-революционеров. Два года прожила она под разными именами в России, разъезжая из одного конца ее в другой и всюду, как апостол, проповедуя дело всей своей жизни, создавая на местах революционные кружки из крестьянской молодежи и из учащихся, из студентов. Молодежь льнула к ней, как к любимой матери, как к бабушке. И всюду, где она проезжала, она оставляла после себя организации. В 1903 году она на время приехала за границу, и я впервые увидел ее в Женеве. Помню, пришел к Михаилу Рафаиловичу. Меня к нему не пустили – он был занят. У них было собрание – читали какую-то рукопись для новой брошюры.

Я дожидался в соседней комнате. Вот голос читающего смолк, раздалось сразу несколько голосов – начались споры. Вдруг дверь широко распахнулась, и на пороге появилась незнакомая мне женщина. У нее было простое крестьянское лицо, по-крестьянски – «рогами» – повязанный на голове платок, веселые глаза. «Фу, засиделась!» – воскликнула она и, к величайшему моему удивлению, положив руки на бока, прошлась по всей комнате, притоптывая ногами, как в русской плясовой. Это была Бабушка.

Меня с ней познакомили. «Так вот ты какой!» – воскликнула она, давая тем знать, что слышала уже обо мне. И тут же, не дав мне сказать ни слова, строго спросила: «Почему же ты отказался на работу в Россию ехать?» Когда я попробовал ей что-то ответить, она меня перебила и велела в тот же вечер прийти к ней для разговора. Я пошел и, к своему удивлению, после второго же слова почувствовал себя с ней так просто, как будто давно уже был с ней знаком, как будто она и в самом деле была мне родная. В ней были простота и прямота, которые сразу смывали все условности, все перегородки. Я чувствовал, что она имеет право все знать, имеет право задать любой вопрос, но вместе с тем я почувствовал, что она и все поймет. Впрочем, тогда она меня, должно быть, не поняла, потому что позднее мне передавали, что разговором со мной она осталась недовольна.

«Ничего путного из него не выйдет», – сказала она обо мне. Через много лет, когда мы снова встретились с Бабушкой и когда у меня позади уже были годы революционной работы, тюрьмы и ссылки, она сама мне призналась в суровом приговоре, который тогда мне вынесла. «Я рада, – заключила она свое признание, – что тогда в тебе ошиблась».

Свою ошибку она должна была признать уже через несколько месяцев после нашего разговора, потому что познакомились мы с ней, вероятно, в августе 1903 года, а на Рождестве я уже решил ехать в Россию на революционную работу. Когда Абрам сообщил о моем решении своему брату, который находился в Ницце (у него тогда уже началась болезнь, которая через два с половиной года свела его в могилу), Михаил Рафаилович потребовал, чтобы я немедленно приехал к нему: он должен мне дать в Россию очень важное поручение.

4Начало моей революционной работы

Данное мне поручение на первый взгляд могло показаться странным: я должен был отвезти книгу легального журнала в Москву. Только и всего. Но эту книгу мне дал Михаил Рафаилович Гоц, и передать ее в Москве я должен был Ивану Николаевичу (как теперь называли Азефа). Внутреннее чувство мне говорило, что это поручение имело отношение к террору, то есть к Боевой организации. Я знал, что Михаил Рафаилович был представителем Боевой организации за границей, знал также, что Иван Николаевич был ее главным руководителем в России.

В наших бесконечных задушевных разговорах мы столько раз говорили между собой о терроре. Для нас, молодых кантианцев, признававших человека самоцелью и общественное служение обусловливавших самоценностью человеческой личности, вопрос о терроре был самым страшным, трагическим, мучительным.

Как оправдать убийство и можно ли вообще его оправдать? Убийство при всех условиях остается убийством. Мы идем на него, потому что правительство не дает нам никакой возможности проводить мирно нашу политическую программу, имеющую целью благо страны и народа.

Но разве этим можно его оправдать? Единственное, что может его до некоторой степени если не оправдать, то субъективно искупить, – это принесение при этом в жертву своей собственной жизни. С морально-философской точки зрения акт убийства должен быть одновременно и актом самопожертвования.

Так думали и так чувствовали террористы того времени, так думал и Степан Балмашов, застреливший 2 апреля 1902 года министра внутренних дел Сипягина. Он убил, но одновременно принес в жертву и себя самого. Убийство было совершено среди бела дня в Петербурге в здании Министерства внутренних дел, и Балмашов не сделал попытки спастись после убийства. Балмашов был повешен и умер героем. Его подвиг на все наше поколение произвел глубочайшее впечатление – в лице Балмашова мы чтили человека, показавшего на деле, на что способен революционер-идеалист, отдающий свою жизнь во имя общего блага. На террор мы смотрели как на предельное выражение революционного действия, к исполнителям террористических актов – одновременно героям и жертвам – относились с благоговением.

Убийство Сипягина было организовано создателем и руководителем Боевой организации Григорием Андреевичем Гершуни. Несколько позднее Гершуни организовал убийство уфимского губернатора Богдановича (6 мая 1903 года), прославившегося кровавым усмирением рабочих на Урале. Покушавшиеся на Богдановича скрылись. Но сам Гершуни 13 мая 1903 года был арестован в Киеве. Руководство Боевой организацией перешло в руки Азефа, который теперь готовил новые покушения.

Подробнее обо всем этом я узнал много позднее, тогда же лишь кое о чем догадывался. Например, о роли Гершуни и даже о нем самом я узнал лишь случайно. Это было так. Мы жили тогда в Галле вместе с Абрамом Гоцем – в двух соседних комнатах у одной и той же хозяйки. Однажды, за вечерним чаем, я развернул только что купленную вечернюю немецкую газету и прочитал вслух телеграмму из Киева об аресте там крупного русского революционера Григория Гершуни. Абрам вырвал газету из моих рук. Мне тогда это имя ничего не сказало, а он был этим известием потрясен. И тут же с волнением рассказал мне подробно о Гершуни, о его роли в партии и о том, каким у