Пережитое. Воспоминания эсера-боевика, члена Петросовета и комиссара Временного правительства — страница 27 из 87

едивших за нами филеров). Мы условились встретиться с нею на следующий день, в 8 часов вечера, у подъезда Театра Корша; не здороваясь с ней, я должен буду пойти за тем человеком, с которым она поздоровается у входа в театр. Хотя Т.С. Потапова ничего мне не сказала, я понял, что дело идет о Боевой организации – той таинственной и могущественной организации, которую мы все боготворили.

На другой день я вышел из дома в 6 часов вечера и два часа истратил на то, чтобы отделаться от своих «хвостов». Ровно в 8 часов я был у подъезда Театра Корша. Уже через несколько минут я увидал в толпе входящих в театр Т.С. Потапову и заметил, как к ней подошел одетый в богатую шубу человек. Они поздоровались, как мало знакомые друг с другом люди, и разошлись. Потапова вошла в театр, незнакомец сошел со ступеней подъезда театра и медленно стал удаляться. Я шел за ним следом в двадцати шагах. Мы прошли всю Большую Дмитровку, вышли на бульвары, завернули на Малую Дмитровку. Незнакомец ни разу не обернулся. Но на углу Малой Дмитровки он остановился, дождался меня, и мы вместе подошли к стоявшему тут же лихачу. «Извозчик! К Тверской заставе!» – и он, не торгуясь, сел в сани, жестом пригласив меня сесть рядом с ним. Сани помчались, как стрела.

Незнакомец несколько раз незаметно оглянулся – за нами никого не было: мы были в безопасности. Украдкой я несколько раз его оглядывал: на нем была прекрасная шуба, пышный бобровый воротник и такая же шапка. Лицо его было мне совершенно незнакомо – бритый, плотно сжатые надменные губы. Он скорее походил на англичанина. Всю дорогу он молчал. Когда мы подъехали к заставе, он велел на чистом русском языке извозчику остановиться и небрежно бросил ему трехрублевую бумажку. Извозчик почтительно снял шапку. Потом незнакомец взял меня под руку, и мы вошли в трактир на углу – трактир был большой и богатый. «Отдельный кабинет!» – бросил на ходу приказание незнакомец. Пришедшему половому он заказал стерляжью уху с пирожками, пожарские котлеты и бутылку водки с закуской. И только после того, как половой ушел, незнакомец, наполнив две рюмки водкой и приподняв свою, улыбнулся глазами и произнес: «За ваше здоровье, Владимир Михайлович!»

И только теперь за маской надменного британца я узнал знакомые мне черты Бориса Викторовича Савинкова, с которым немного больше года тому назад познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича. Мои предположения оправдались – дело, действительно, шло о Боевой организации!

Савинков вызвал меня в связи с нашим предостережением по адресу великого князя Сергея Александровича. Оказывается, наши пути скрестились! За великим князем уже охотилась Боевая организация – как я позднее узнал, охотилась два месяца. И наше вмешательство могло испортить все дело: переезд великого князя Сергея из губернаторского дома в городе в загородный дворец в Нескучном был, несомненно, следствием нашего предостережения. От имени Боевой организации Савинков мне приказал оставить всякую слежку за великим князем и вообще оставить его в покое.

В этом, в сущности, и заключалось все его дело ко мне. Но мы просидели в отдельном кабинете вдвоем два часа. Ему, видимо, самому было приятно хотя бы на короткий срок скинуть с себя личину недоступного всем англичанина и отвести душу с приятелем. Мы говорили обо всем, что угодно – об общих друзьях и знакомых, о театре, о литературе – обо всем, кроме наших революционных дел.

Те, кто хорошо знали покойного Савинкова, помнят, каким очаровательным собеседником и рассказчиком он мог быть, когда хотел. И на прощание – перед тем как позвать полового для расплаты по счету – мы крепко с ним расцеловались.

Домой я летел, как на крыльях: на душе у меня была великая тайна – я знал, что теперь, рано или поздно, великий князь Сергей Александрович будет убит!

В последних числах декабря (1904 года) приехали из-за границы – из Гейдельберга – мои друзья: оба Фондаминских (Амалия и Илья) и Абрам Гоц. Абрам и Илья тоже вошли в нашу московскую организацию, но они были новичками и на меня смотрели как на опытного революционера (ведь я уже целый год состоял в Московском комитете нашей партии). Но даже им я не сказал ни слова о секретном свидании с Савинковым (Абрам тоже его знал лично по Женеве) и о предстоящем покушении на Сергея Александровича Боевой организации. Новый год, помню, мы встречали вместе в веселой и дружной компании.

В первых числах января (1905 года) в Москву дошли слухи о сильном брожении среди рабочих Петербурга. Передавали подробности, рассказывали о странной роли, которую стал играть среди рабочих священник Гапон. Это брожение сначала носило легальный характер, и священник Гапон встал во главе его. Мы в Москве начали получать письма из Петербурга, оттуда же присылали нам прокламации и перечень требований, которые выставляли петербургские рабочие. Москва должна была, конечно, поддержать. 8 января вечером, за заставой, на квартире одного рабочего, было назначено совещание с представителями рабочих от разных московских фабрик и заводов, на котором должен был быть обсужден вопрос о присоединении к петербургским рабочим. Московский комитет нашей партии командировал меня на это совещание.

Перед вечером, помню, я пошел к друзьям – оттуда уже я должен был отправиться на рабочее совещание. Отвезла меня к заставе Амалия со своим кучером: у ее матери была собственная лошадь от Ечкина. Здесь же мы и расстались. Мы оба не предполагали тогда, что наша разлука будет такой долгой… Собрание было очень оживленным – на нем было до 25–30 представителей от разных московских заводов. Единогласно было решено присоединиться к Петербургу – и мы совместно выработали текст воззвания с требованиями, экономическими и политическими. Общая забастовка должна была начаться на другой день, 9 января.

В ночь на 9 января я был арестован у себя на квартире. Я давно уже был готов к этому аресту, и он меня нисколько не удивил. Ничего компрометирующего у меня, конечно, не было найдено. Составленное на ночном собрании рабочих воззвание я успел проглотить.

Родители отпускали меня в тюрьму спокойно: время тогда было такое, что на тюрьму все смотрели как на обязательную и неизбежную повинность. И даже отвозивший меня в тюрьму полицейский офицер выразил надежду, что меня, как и всех других арестованных, вероятно, скоро из тюрьмы выпустят.

Революция тогда была в воздухе.

5Тюрьма

Первое чувство, которое я испытал, очутившись в тюрьме, было чувство покоя – это было неожиданно для меня самого. Только теперь я понял, как я устал от года напряженной революционной работы. Это было утомительно не столько для моих физических сил, сколько для нервов. В самом деле, ведь за этот год у меня не было ни одной спокойной минуты. Меня каждую минуту – в любой час дня и ночи – могли вызвать на какое-нибудь экстренное свидание, каждую минуту могли сообщить по телефону о каком-нибудь несчастье (аресте товарищей, захваченной литературе, провале тайной типографии и пр.), каждую минуту могли арестовать меня самого – схватить на улице, на тайном свидании, на сходке, докладе, на собрании рабочего кружка, нагрянуть на мою квартиру ночью. Когда я шел по улице, я инстинктивно приглядывался ко всем встречным и старался незаметно подсмотреть, не идет ли за мной сыщик. Ночью я прислушивался к шуму лифта – не остановится ли он на нашем этаже, не раздастся ли потом звонок или стук в дверь. И сколько раз по ночам я просыпался, стараясь мысленно проверить, нет ли у меня чего-нибудь компрометирующего на случай ночного прихода полиции или обыска.

А теперь, очутившись в тюрьме, я вдруг понял, что меня уже не могут больше арестовать и никакой обыск мне больше не угрожает! Уверенность в этом и принесла с собой успокоение – мой сон стал спокойным! И мне самому стало смешно от этих мыслей. Но, конечно, были и другие переживания. Тюрьму каждый воспринимает по-своему. Есть люди, которые тюрьму и даже одиночное заключение переживают спокойно и даже благодушно, но есть и такие, кому пребывание в тюрьме кажется совершенно невыносимым. Здесь все зависит от характера, выдержки, воли. Но, конечно, для нормального, здорового человека оказаться запертым, как зверь, в клетке – вещь сама по себе нестерпимая. Не раз я ловил себя на этом чувстве: мысль о том, что тебя заперли, что ты физически не имеешь возможности вырваться из клетки, вызывает гнев и бешенство. Ты можешь биться головой о стены, можешь до крови избить кулаки, стуча в дверь, – эта дверь не откроется…

Но должен признаться, что в общем я тюрьму переносил легко. Позднее за свою долгую политическую карьеру, с 1905 года по 1918-й, я прошел через шестнадцать тюрем (всего в тюрьмах провел около трех лет моей жизни – сущая безделица по сравнению с нынешним опытом огромного большинства заключенных в большевистских тюрьмах) – и эта первая, Таганская тюрьма в Москве 1905 года, не была самой скверной. Вспоминая теперь весь оставшийся позади – я надеюсь! – тюремный опыт, я прихожу к заключению, что, в сущности говоря, каждый человек должен тюрьму испытать, ибо тюрьма очень полезная для человека школа. Только перенеся тяжелую болезнь или опасную операцию, можно понять цену здоровья, и только испытав тюрьму, особенно строгое одиночное заключение, можно понять цену свободы. Человек здоровый – своего здоровья не замечает и потому часто его не ценит, живущий на свободе человек – цены свободы не знает… «Что имеем, не храним – потерявши, плачем».

Первые дни своей тюремной жизни я провел в совершенной оторванности от внешней жизни. До меня доносились разные тюремные шумы – хлопанье дверей, стук надзирательского ключа о железные перила, звон железной посуды, когда разносили обед и кипяток, шорох ног проходивших мимо моей двери на прогулку арестантов и сотни других звуков, смысл которых я стал понимать лишь позднее. И я чувствовал, что какая-то очень сложная и своеобразная жизнь идет своим обычным чередом и в тюрьме. Но пока я не мог к ней приобщиться, не мог слить свою жизнь с общей жизнью тюрьмы.