Пережитое. Воспоминания эсера-боевика, члена Петросовета и комиссара Временного правительства — страница 28 из 87

Однако уже через несколько дней первая преграда была прорвана. Как-то однажды форточка моей двери быстро открылась и тотчас же захлопнулась – на полу я увидал маленький комочек бумаги. Инстинктивно я немедленно бросился к нему, схватил его, как коршун, зажал в кулак и быстро сел на прежнее место. Сейчас же я услыхал легкий и уже знакомый мне шорох снаружи – это надзиратель, отодвинув щиток у моего глазка в двери (так называемый «волчок»), наблюдал за мной. Я не двигался, хотя сердце бешено колотилось.

Через несколько мгновений щиток закрылся – надзиратель, очевидно, не нашел у меня ничего подозрительного. Выждав еще несколько минут, я осторожно развернул бумажку, сидя спиной к двери. «Товарищ! Когда арестованы? Как фамилия? Стучите поздно вечером в наружную стену». Я уже знал, что это значит. Я знал о существовании так называемой «тюремной азбуки», придуманной, согласно преданию, еще декабристом Бестужевым в 1824 году. Двадцать восемь букв русского алфавита размещались в пяти клеточках горизонтально и шести вертикально; первый стук обозначал горизонтальный порядок, второй вертикальный: 2:5, 4:3, 3:4 и 1:3, 6:1 означало – «кто вы?».

И с этого же вечера я связался с товарищами. Это было интересно и даже увлекательно! Оказывается, можно было разговаривать с несколькими лицами. Ухо быстро приучилось улавливать индивидуальные особенности каждого из собеседников – у одного звуки были глухие (он, вероятно, стучал пальцем), у другого резкие и отрывистые (по-видимому, карандашом)… Мы сообщили друг другу наши имена, фамилии, даты арестов. Собеседники постепенно знакомили меня со всеми тюремными новостями – я услышал от них много знакомых мне фамилий, в их числе были и товарищи по работе, арестованные раньше меня и одновременно со мной.

Я был арестован в ночь на 9 января (1905 года). Оказывается, в эту ночь были в Москве большие аресты и многие из моих товарищей по революционной работе и даже по партийному комитету были тоже арестованы. Уцелела ли типография? Удалось ли после наших арестов восстановить комитет и организацию? Перед своим арестом я как раз был занят устройством настоящей нелегальной типографии и у меня был наполовину уже готов первый номер «Рабочей газеты», который я в качестве главного редактора составлял и который должен был быть напечатан в этой типографии. Это сейчас беспокоило меня больше всего, но ответ на эти вопросы я получил только через несколько месяцев.

Из этих вечерних и ночных разговоров перестукиванием я узнал много удивительных вещей. Оказывается, начавшееся в первых числах января рабочее движение в Петербурге вылилось 9 января в огромную народную манифестацию: тысячи рабочих с царскими портретами в руках, под предводительством священника Гапона, двинулись через весь город к Зимнему дворцу с петицией об улучшении их положения. Правительство решило, что имеет дело с революционным движением, и встретило рабочих на площади перед Зимним дворцом залпами.

Убитых и раненых исчисляли многими сотнями, говорили даже о тысяче и больше[35]. Этот расстрел мирной манифестации произвел потрясающее впечатление на всю страну – для многих именно тогда была убита народная вера в царя. Это было началом настоящей народной революции. Можно себе представить, как волновали эти вести и сообщаемые каждый вечер новые и новые подробности.

Эти разговоры поздними вечерами перестукиванием при помощи тюремной азбуки дали мне очень много. Помимо того что они связали меня с товарищами и обогатили рядом новостей, я испытал еще и большое и сильное чувство моральной победы над своими врагами. Жандармы и полиция заперли меня, как зверя, в клетку, вырвали из жизни, отгородили каменными стенами и железными дверями от товарищей, но я все же не один! Их сила, вернее, насилие торжествует, но духовно победителями оказались мы, потому что мы снова сумели соединиться, связаться друг с другом…

Постепенно мои связи с внешним миром росли. Таганская тюрьма вся состояла из одиночных камер, в ней сидели и политические, и уголовные. Чтобы затруднить сношения между собой политических заключенных, их сажали через одну камеру, рядом с уголовными. В каждой камере была так называемая «параша», то есть ведро для нечистот, которое утром выносил из камеры уголовный; уголовный же разносил кипяток, хлеб и обед. И несмотря на самое строгое наблюдение надзирателей, эти уголовные «служители» из сочувствия к нам переносили от одного политического заключенного к другому записочки. Кроме перестукивания, удавалось иногда переговариваться и через форточку в наружном окне, не видя друг друга. Окно моей камеры было обращено не на внутренний двор, а наружу – в сторону Кремля.

А если хорошенько изогнуться, то можно даже увидеть кусочек улицы. Из этого окна я подолгу любовался небом, смотрел на дальние крыши домов, покрытые снегом, наблюдал за пролетавшими и перелетавшими с места на место голубями, воронами и галками. Наблюдал и завидовал им… Можно было уловить минуту и перекинуться несколькими словами через открытую форточку с соседом или соседкой. Так однажды с удивлением я услыхал тоненький голосок одной из сестер моего друга Абрама Гоца – Веры, которая была, оказывается, тоже арестована вскоре после меня: у нее нашли груду революционных листков, которые накануне к ней принес ее брат, недавно приехавший из-за границы и вступивший на мое место в наш комитет.

Она к революционным делам никакого отношения не имела и к своему аресту, как ни показался он ей неожиданным и сначала даже страшным, отнеслась очень легкомысленно и даже весело. И была, как оказалось позднее, права, потому что здесь именно, в Таганской тюрьме, познакомилась с одним из арестованных студентов, нашим пропагандистом В.Я. Зоммерфельдом (псевдоним Мартынов), обладателем прекрасного баса, за которого позднее и вышла замуж!

С ней, между прочим, произошел анекдот, который нас тогда всех очень насмешил. У нас было принято вызывать криками через форточку новоприбывших арестованных – спрашивали их фамилии, обстоятельства ареста, партийную принадлежность, последние новости. Когда узнали о появлении «новенькой» – это становилось известным через уголовных немедленно, – начали выкликать и ее. «Новенькая из камеры такой-то, подойдите к окну!» Вера быстро услыхала, подошла. «Новенькая! Новенькая! Как ваша фамилия? Когда арестованы?» Вера ответила. Посыпались новые вопросы, в том числе: «Вы – седая?» И в ответ услышали возмущенный тоненький-тоненький голосок: «Что вы! Что вы! Я еще совсем молоденькая!»

Этот ответ вызвал всеобщий смех и аплодисменты. Дело в том, что на нашем языке «седыми» назывались социал-демократы (с.-д.), «серыми» – социалисты-революционеры (с.-р.).

Политические заключенные имели в то время в Таганской тюрьме своего «старосту». Это было доверенное лицо, через которое администрация тюрьмы иногда вела переговоры с заключенными, кто принимал приносимые для заключенных с воли передачи, то есть съестные припасы и книги. Таким старостой был тогда Володя Мазурин, мой товарищ по комитету, арестованный на шесть месяцев раньше меня. Это был тот самый Владимир Мазурин, который через полтора года был повешен во дворе этой же самой Таганской тюрьмы; он оказал вооруженное сопротивление пытавшимся арестовать его на улице сыщикам.

Теперь он был у нас старостой и пользовался уважением не только среди заключенных, но и у тюремной администрации. Я виделся с ним несколько раз в присутствии надзирателя, когда он мне приносил книги и передачи. Он хитро подмигивал мне глазом и сумел даже передать записочки и письма с воли. Как полуофициальное лицо, он пользовался в тюрьме большими, чем остальные заключенные, правами и имел возможность передвигаться внутри тюрьмы. Через него заключенные получали иногда не только газеты, которые были в тюрьме строжайшим образом запрещены, но и некоторые революционные издания.

По мере того как шло время и я привыкал к тюремной жизни и знакомился с ней, обнаруживалось и множество маленьких секретов, которые делали тюрьму и одиночное заключение более выносимыми. Перестукивание через стены и водопроводные трубы, переговоры через окна, перебрасывание записочками через уголовных служителей, случайные встречи в бане, получение писем и газет с воли – все это ломало преграды, которыми мы были окружены. Нужны совершенно исключительные усилия и условия, чтобы действительно изолировать человека, мысли которого только и направлены на то, чтобы перехитрить врага. И в конечном счете мы оставались победителями.

Тюрьму и особенно одиночное заключение каждый, как я сказал, переживает по-своему. За все свое пребывание в Таганской тюрьме – да и во всех позднейших тюрьмах – я никогда не испытал ни одного мгновения упадка, уныния, тем более отчаяния. Во-первых, у меня всегда была моя внутренняя духовная жизнь, питаемая книгами (одиночное заключение без книг, должно быть, действительно является пыткой – к счастью, я его никогда не испытывал).

А во-вторых, я неожиданно подметил одну особенность своей психики в условиях одиночного заключения (возможно, что это присуще вообще всем заключенным). Все психические переживания в тюрьме становятся острее и, я бы сказал, чище. Ведь вы сами превращаетесь в кролика, над которым производят опыты, изолируя его от всего окружающего, в какую-то бациллу, которую экспериментатор заключает в стеклянную колбу, следя за ее развитием и за всеми ее реакциями на производимые над ней опыты. И я часто сам замечал, насколько теперь у меня реакции на все переживаемое были сильнее обычных.

Когда я теперь наталкивался в читаемых книгах на что-нибудь трогательное, я с изумлением чувствовал слезы на глазах, когда попадалась сильная и волновавшая меня мысль, я невольно вставал со своего табурета и должен был несколько раз пройти из одного угла своей одиночки в другой (семь шагов!), чтобы немного успокоиться. А какое сильное впечатление производило каждое внимание со стороны товарищей, как бурно волновали их записочки, тем более письма и записочки от близких и родных из дома, которые мне потихоньку приносил Володя! Сердце так колотилось, что, казалось, ему было тесно не только в груди, но и в одиночке. Не знаю, как у других, но у меня тюрьма всегда способствовала развитию и усилению с