При дальнейшем обсуждении оказалось, что в деятельности Татарова обнаружена была одна маленькая неясность. Татаров задумал тогда большое легальное издательство в России и поместил в петербургской газете объявление о нем, указав в качестве будущих сотрудников нескольких женевских эмигрантов. Это тем более вызвало недоумение, что их имена были названы Татаровым даже без их опроса и согласия. Когда у Татарова спросили, откуда у него деньги на издательство, он ответил, что получил в Петербурге от известного общественного деятеля того времени В.И. Чарнолусского 15 000 рублей. Это было единственное не выясненное в биографии Татарова обстоятельство, но именно эта мелочь Татарова тогда и погубила. Михаил Рафаилович предложил немедленно командировать кого-нибудь в Петербург для проверки показания Татарова. Предложение это было принято.
Только что приехавший из сибирской ссылки Андрей Александрович Аргунов (вместе со своей женой Марией Евгеньевной) был одним из основателей партии социалистов-революционеров. В 1900 году оба они были арестованы по делу томской типографии, в которой печатался журнал «Революционная Россия» (они, как позднее выяснилось, были выданы Азефом).
Затем Аргуновы были сосланы на семь лет в Якутскую область. Теперь они только что оба прибыли в Женеву, убежав из ссылки. Кандидатура Аргунова для конспиративной поездки в Петербург была признана очень подходящей, так как он уже давно был вне сферы полицейского наблюдения. Но я сейчас со смехом припоминаю, как эта поездка была обставлена. Поехал он почему-то по голландскому паспорту, но на голландца он походил еще меньше, чем я на китайца! Он был уроженцем Восточной Сибири, в его жилах, несомненно, была бурятская кровь – у него были толстые губы, монгольские глаза и скулы. Почему-то – очевидно, чтобы походить на голландца! – он купил какое-то невероятное клетчатое пальто (именно такое было, вероятно, у Филеаса Фогга в жюль-верновском «В шестьдесят дней вокруг света»), которое обращало на себя внимание еще издали. Мы все смеялись над этим клетчатым пальто, провожая его. Но он оказался прав – быть может, именно благодаря своему необыкновенному пальто он и съездил вполне благополучно. Между прочим, по возвращении он с большим юмором рассказывал о своем посещении голландского консульства в Петербурге: он не знал ни единого слова по-голландски!
Воображаю, какое впечатление он произвел в консульстве своими монгольскими глазами и губами. Но поручение выполнил великолепно: Чарнолусский заявил, что никаких решительно денег Татарову не давал и никакого отношения к его издательству не имеет. Это было уже серьезно. Значит, Татаров товарищам солгал.
Обнаружилось дополнительно кое-что и другое. Согласно тайному решению, принятому у постели Михаила Рафаиловича, было начато наблюдение за жизнью Татарова в Женеве. И скоро обнаружились два странных обстоятельства. Во-первых, Татаров, оказывается, жил не в том отеле, который назвал товарищам, а в другом, в котором прописался под совершенно другой фамилией (выбрав при этом странную для революционера фамилию: Плевинский!). А во-вторых, следивший за ним товарищ с удивлением увидал, что Татаров посещает игорное казино!
Это было для нас неожиданным, так как азартная игра до сих пор не входила в привычки революционеров. И когда товарищ (которого Татаров в лицо не знал) вошел следом за ним в игорную залу, то увидел, что Татаров, действительно, играет в «железную дорогу», и играет крупно.
Это уже требовало объяснений. Объяснения состоялись – Татарова допрашивали Бах, Тютчев, Чернов и Савинков. Всего Татаров объяснить не мог. Что касается 15 000 рублей, то их он, оказывается, получил не от Чарнолусского, а от… отца (его отец был протоиереем кафедрального собора в Варшаве). Ложный адрес в Женеве он дал потому, что не хотел компрометировать женщину, с которой жил. Что же касается посещения игорного казино, то этого он никак не мог объяснить… Он путался в своих показаниях, явно лгал и в конце концов заплакал, закрыв лицо руками.
«Когда я говорю с вами, я чувствую себя подлецом. Когда я один, – совесть моя чиста. Вы можете меня убить. Я не боюсь смерти. Вы можете меня заставить убить. Но даю честное слово: я не виновен».
В то время прямых доказательств виновности Татарова в предательстве не было. Они появились позднее (оказывается, он выдал многих товарищей, и некоторых из них казнили; начал Татаров служить в Департаменте полиции с марта 1905 года и за все время получил в общей сложности из Департамента полиции 16 100 рублей, то есть приблизительно около 2000 рублей в месяц). После длинных и мучительных дебатов было решено: отстранить Татарова от каких бы то ни было партийных дел и отправить к отцу в Варшаву. Обо всех своих передвижениях он должен извещать Женеву. Не все были согласны с таким решением.
Так, Алексей Николаевич Бах, который эти дни ходил с револьвером в кармане (я сам видел в его руках большой браунинг), настаивал на немедленном убийстве Татарова: между прочим, это был тот самый Алексей Николаевич Бах, известный химик, который сделался потом крупным советским сановником и играл большую роль в Академии наук Советского Союза. Тогда он был нашим товарищем и сторонником довольно умеренных политических взглядов. Уже после окончания дела Татарова в Женеву приехал Азеф (он где-то «отдыхал» в Италии).
Когда он узнал, что Татарова отпустили, он открыто высказал свое возмущение этим: «В таком деле, как провокация, редко когда можно иметь прямые доказательства виновности. Татарова необходимо было убить». О, если бы мы были того же мнения об этом, как и Азеф! Мы бы не совершили роковой ошибки ни с Татаровым, ни позднее – что было еще важнее – с самим Азефом. Впрочем, что касается Татарова, то эта ошибка была исправлена: когда доказательства виновности Татарова были через два месяца получены, Татарова решено было убить – и он действительно был убит в Варшаве Боевой организацией 22 марта 1906 года. С Азефом дело было сложнее, и история его провокации кончилась хуже (лишь в 1908 году, то есть спустя целых три года).
Взаимоотношения между Татаровым и Азефом до сих пор остались невыясненными. Знал ли тогда Азеф об истинной роли Татарова, неизвестно, но Татаров еще в Женеве, во время допроса его партийной комиссией, в которую входили Чернов, Савинков, Бах и Тютчев, обвинял в провокации Азефа. Об этом было известно и Азефу, и, быть может, именно это объясняет, почему он высказался тогда так решительно за убийство Татарова.
Все эти события происходили на фоне приходивших из России каждый день вестей о растущем революционном движении. Как ни важно было дело Татарова, оно тонуло в том чувстве, которое тогда нас охватывало: революция надвигается! Это было ясно не только нам, это было ясно тогда всему миру – и все с напряжением прислушивались к вестям из России. Помню, что существовавшая тогда в Женеве распространенная газета «Трибюн де Женев» выходила от четырех до шести раз в сутки – в зависимости от получаемых из России телеграмм.
Это было днем, на рю де Каруж, когда в мои руки попало последнее издание «Трибюн де Женев», в котором был полностью напечатан Манифест 17 октября, объявлявший политические свободы и амнистию. Схватив листок, я бросился с ним к Михаилу Рафаиловичу. Когда я бежал с ним по улице (я не мог дождаться трамвая), сердце, казалось, готово было выпрыгнуть из груди. Они ничего еще не знали! Кто-то начал громко читать текст Манифеста. Когда его кончили читать, неожиданно для самого себя я воскликнул: «Ну, теперь мы скоро увидим баррикады!» Помню, каким пронзительным и длинным взглядом окинул меня Михаил Рафаилович. «Запомните, Володя, фразу, которую вы сейчас сказали». Фраза эта действительно оказалась «исторической».
Ехать, ехать немедленно в Россию! Эта потребность быть сейчас же на месте была так велика, что в ней потонули все другие желания и мысли. Не помню уж сейчас, где и как я добыл паспорт, с которым мог проехать границу. Через день я был в Берлине. Но дальше ехать было нельзя: железнодорожная забастовка в России еще продолжалась, вернее, железнодорожное движение после нее было еще расстроено, билетов на Петербург еще не выдавали. Абрам приехал в Берлин на другой день после меня. Мы вместе долгими часами торчали на вокзале Фридрихштрассе, выжидая открытия железнодорожного движения. До сих пор не понимаю, каким образом он опередил меня. Когда я приехал в Петербург, он был уже там!
7Революция 1905 года
Как описать чувства, которые наполняли и раздирали мою душу, когда я 24 октября подъезжал к Петербургу!
С одной стороны – это было чувство радости, восторга, ликования, упоения победой. Ведь царский Манифест 17 октября торжественно обещал «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов»! Чего же еще можно было желать? Ведь к «свободам» мы прежде всего и стремились, ради них жертвовали собой и другими, рисковали всем, шли в тюрьмы, в ссылку. Мы хотели «освобождения» России, чтобы в свободной стране получить возможность работать на благо народа, как мы его понимали, то есть не только добиваться его политического, но и экономического освобождения. Но добились ли мы этой возможности на самом деле?
Уже на другой день после 17 октября начали приходить вести со всех концов России, которые заставляли в этом сомневаться. В разных городах происходили столкновения между манифестантами, праздновавшими добытые свободы, и темными элементами, нападавшими на них при покровительстве администрации, полиции и правительства.
Появились «черные сотни», которые занялись погромами интеллигенции, студентов и евреев.
В действиях правительства чувствовались где нерешительность, а где и двойственность – с одной стороны, официально объявляли о манифесте, с другой – разгоняли и даже стреляли в тех, кто праздновал появление этого манифеста. Газеты были полны такими противоречивыми известиями. Политическая амнистия, правда, объявлена, но освобождали не всех: