Пережитое. Воспоминания эсера-боевика, члена Петросовета и комиссара Временного правительства — страница 6 из 87

Однако этого я не мог бы сказать об отношениях между моей матерью и отцом – их отношения мне казались исключением из правила. Отец мой никогда не был под башмаком у моей матери, но он никогда также не был в семье и деспотом. Их отношения были в каком-то счастливом равновесии, что, я думаю, объяснялось не только той большой любовью, которая их связывала, но, главным образом, тем действительно большим уважением, с которым они всегда относились друг к другу. Отец называл мать ласково Машута, она всегда обращалась к нему почтительно Михаил Михайлович и за глаза называла «несравненным», что вызывало шутки Михновского. Она всегда при этом делала вид, что сердится, хотя и знала, что его шутки не имели в себе ничего обидного: Михновский, как и все друзья нашего дома, глубоко уважал отца. Когда отец ездил по делам в Петербург – это случалось несколько раз за зиму, – он неизменно привозил матери в подарок большой флакон одеколона, а всей семье – огромную голубую коробку знаменитой «соломки» от петербургского кондитера Кочкурова, которая у нас считалась величайшим лакомством, – это сделалось как бы своего рода ритуалом, и я не помню, чтобы хотя бы раз отец от этого отступил.

Отец пользовался исключительно хорошей репутацией в коммерческом мире и очень гордился званием «коммерции советника», которое получил в начале девятисотых годов благодаря хлопотам его петербургских друзей среди сановников (среди них помню Валентина Яковлевича – кажется, не ошибаюсь в отчестве – Голубева, родного брата известного члена Государственного совета) – это звание давалось, в самом деле, по строгому выбору и только безупречным в деловом отношении лицам (или большим благотворителям, каковым отец не был). Обороты его дела были большие.

Он пользовался неограниченным доверием, но, несмотря на это, за всю свою жизнь не выдал ни одного векселя, что, конечно, в коммерческом мире даже того времени было делом неслыханным. По-видимому, у него было к процедуре выдачи векселей, этому деланию денег из ничего, старозаветное инстинктивное отвращение, как к не совсем честному делу – заработку без приложения труда.

Да и на банки вообще отец смотрел косо – вероятно, и они ему казались чем-то весьма близким к мошенничеству: разве можно торговать деньгами? Когда он умер – в Сочи, в 1926 году, – после него осталось, кроме богатого имения на Черном море, несколько сотен тысяч рублей, может быть, даже до полумиллиона. Любопытно, что размеры своего состояния он скрывал не только от всех других, в том числе и всей семьи, начиная даже с матери, но и от самого себя. В своих деловых книгах он указывал свое недвижимое имущество (дача в Тарасовке, имение в Сочи) в смехотворно маленьких цифрах, над чем всегда подтрунивал тот же Михновский, сделавшийся позднее официальным юрисконсультом торгового дома «Братья Зензиновы». В годы Гражданской войны отец из осторожности разместил все свои наличные деньги в нескольких банках (в Москве и Ростове-на-Дону), рассчитывая, что, если один банк лопнет, деньги останутся в другом, но расчет его оказался ошибочным: все деньги до последнего рубля погибли, так как большевиками национализированы были все банки. Если бы он в свое время перевел свои деньги за границу, я был бы, вероятно, до сих пор богатым человеком.

Нужды наша семья никогда не знала. Никаких особых несчастий не испытала. Разумеется, испытания были. Например, оба моих брата женились без согласия и даже без ведома родителей и представили своих жен родителям лишь после свадьбы – вряд ли это родителей могло особенно обрадовать. Но затем обе невестки были благополучно приняты в семью и надлежащим образом обласканы. Один из братьев (Михаил) был, можно сказать, неудачником, были у него денежные неприятности: выдавал векселя больше своих возможностей, которые должен был оплачивать отец…

Но, вероятно, больше всего тревог и волнений было в семье от меня – из-за моей бурной карьеры. И это, вероятно, больше чего-либо другого связало меня с матерью на всю жизнь. Последние 15 лет ее жизни (она умерла в Москве, на моих руках, в 1915 году) все ее интересы были связаны со мной. Она никогда не отличалась крепким здоровьем – в свое время врачи даже предписали ей для укрепления сил прожить два лета в Финляндии, где мы всей семьей и прожили в Ханге (в 1887 и 1888 годах). Позднее у нее развилась сердечная болезнь: расширение сердечной аорты (она принимала нитроглицерин), и временами была так слаба, что с трудом передвигалась. Ей были запрещены (!) всякие волнения, но как она могла не волноваться, когда порой месяцами ничего не знала о своем любимом сыне, ждала каждую минуту несчастья и потом вместе с ним переживала годы тюрьмы, ссылки, изгнания. Но кто бы мог тогда заподозрить, что в этой слабой здоровьем и силами женщине окажется столько характера и силы воли? Все это сказалось гораздо позднее, когда на ее долю выпало столько испытаний. И причиной всех этих испытаний был я!

Я был младшим и был любимцем матери. Она меня звала своим Вениамином[7], а наш остроумец и большой приятель матери Михновский (Константин Павлович) звал меня либо «мамин леденец», либо «мамин хвост», потому что я, действительно, ходил всегда и всюду за матерью, в юные годы даже держась за ее юбку.

Меня, разумеется, эти названия очень злили, но они были справедливы. Мать, несомненно, любила меня больше всех своих других детей – между нами была и наибольшая духовная связь, как в детские годы, так и позднее. Я рос, конечно, всецело под ее влиянием, но, странное дело, чем старше я становился, тем больше сам влиял на нее – недаром говорят, что иногда не только родители воспитывают своих детей, но и дети воспитывают родителей.

В этом я сам позднее отдавал себе отчет, и этого не могли не отметить другие – возможно даже, что это порождало некоторую ревность не только со стороны братьев и сестры, но даже со стороны отца. Когда я стал уже взрослым, это сделалось очевидным для всех: мать буквально жила мною, я стал ее кумиром. После ее смерти я нашел в ее комоде множество вещей, так или иначе связанных со мною, – все мои письма (даже с надписанными моей рукой конвертами и газетными бандеролями – так я извещал ее о том, что еще не арестован, находясь на нелегальном положении и разъезжая по России) были собраны по годам и тщательно перевязаны ленточками, всякие мои вещички собирались ею и хранились в порядке. Очевидно, она все это собирала во время частых вынужденных разлук со мною, а разлуки эти порою должны были быть ей особенно горьки, когда она могла думать, что никогда уже больше не увидит меня в живых… Когда ей кто-нибудь шутя указывал на то предпочтение, которое она мне оказывала перед другими детьми, она приходила в волнение и говорила, что это неправда, что «какой палец ни укуси, одинаково больно». Так она думала, но вряд ли так было в действительности – мизинцу ее было всего больнее, но она не хотела в этом признаться даже себе самой…

Не знаю, в силу каких причин, но я рос в семье каким-то особенным, не похожим на моих братьев и сестру. Семья наша была средней не только по своему достатку, но и по своим привычкам и всей своей духовной атмосфере. Общественными интересами никто из семьи не был проникнут, политикой совершенно никто не интересовался. Сестра окончила гимназию, посещала Высшие женские курсы, где изучала историю и литературу, затем вышла замуж за врача, уехала на Черное море и стала там строить свою собственную семью. Братья мои были оба отданы в Александровское коммерческое училище на Старой Басманной, что было, с точки зрения отца, делом вполне естественным: кем же и быть детям купца, как не коммерсантами? Старший брат вдобавок окончил в Москве Императорское высшее техническое училище и получил титул инженера-механика, но действительно сделался коммерсантом и вошел в дело отца. Другой мой брат – «непутевый» – по окончании Александровского коммерческого училища не обнаружил желания пополнить свои знания. Оба они вели довольно рассеянную жизнь и тем доставляли порой родителям неприятности, их знакомства были малоинтересны – особенно у Михаила (того самого, которого позднее расстреляли большевики). Их жизнь вообще была малосодержательна – так жила тогда молодежь того круга: без особых духовных интересов.

В силу каких обстоятельств, я не знаю, но я отличался от них. С самых ранних лет для меня самым большим удовольствием было достать интересную книгу и спрятаться с ней. За книгой я мог просидеть долгие часы. Я и сейчас помню это ощущение: сидишь часами в тихой гостиной, на мягком кресле, за книгой все забыто, ничего вне книги не существует. И вдруг позовут – обедать или еще куда-нибудь, и сразу очнешься, как от какого-то наваждения, с удивлением смотришь вокруг и не узнаешь знакомой обстановки…

Братья надо мной смеялись. Однажды над своей кроватью я нашел прикрепленную булавкой записку: «Филозоф – царь ослов» (братья меня дразнили ослом, так как в детстве у меня были оттопыренные уши). А отец сердился, что к семейному чаю я всегда приходил с книгой и клал во время чаепития книгу рядом со своим прибором на стол и старался читать, не теряя даром времени на чай. «И книги-то у тебя все какие-то особенные – большие и толстые!» – возмущался он (то была тогда, помню, «История цивилизации в Англии» Бокля в большом издании Павленкова).

Множество книг проглотил я в детстве – многих, вероятно, и не понимал как следует. Но из тех, которые понимал, хорошо помню «Робинзона Крузо», «Гулливера», «Остров сокровищ» Стивенсона, «Таинственный остров» и «80 000 верст под водою» Жюля Верна, «Детство, отрочество и юность» Толстого и его «Казаков», Эмара, Майн Рида, Купера, Вальтера Скотта, «Капитанскую дочку», Гоголя, Тургенева… Своими интересами и привычками я настолько отличался от других в семье, что одно время даже вообразил, что я – подкидыш! Так меня как-то раз в ссоре назвал один из братьев – и это запало мне в душу. Не подкидыш ли я, в самом деле? В разных маленьких семейных трагедиях и ссорах между братьями каждому, вероятно, кажется, что к нему в семье особенно несправедливы. У меня, как и у всех детей, были тоже ссоры с братьями – мы ссорились и даже дрались. В этих ссо