Большое внимание партии приходилось также уделять работе среди ремесленников, которыми были полны маленькие города и местечки Подольской губернии. Пришлось мне побывать также в небольшом городе Могилеве-Подольском. В нем жизнь тоже была очень своеобразна. Маленькие дома, лавочки, в которых продавали всякую мелочь, здесь же различные ремесленные заведения. От всего веяло стариной и какой-то наивностью – это была еще старая и глухая русская провинция, чуть ли не похожая еще на провинцию Гоголя. Наивностью и простотой веяло ото всего – от одежды прохожих, от внешнего вида домов, от вывесок.
Помню одну из таких вывесок, вызвавшую во мне смех. Она гласила: «Портной специально брюк»… Но и в этом, как будто всеми забытом и глухом городе начала пробиваться новая жизнь. Как и в каждом провинциальном городе, в нем была главная улица, пересекавшая его в длину. И вечерами на этой улице начиналось гуляние – главным образом, конечно, молодежи.
По молчаливому соглашению отдельные участки этой улицы были заняты каждый какой-нибудь одной из существовавших тогда в Могилеве-Подольском политических организаций – Бундом, социал-демократами или социалистами-революционерами. Каждая организация ограничивалась прогулками только в своем участке. У каждой была как бы своя «биржа» – они так и назывались: «биржа бундистов», «биржа эсдеков», «биржа эсеров».
Каждый, у кого было какое-нибудь дело к одной из этих организаций, легко находил нужных ему людей – это заменяло то, что у нас, на севере, называлось явками, то есть конспиративными квартирами, на которых революционная организация принимала всех, являвшихся к ней по делу, всех приезжавших в этот город. Здесь, в Могилеве-Подольском, все это носило примитивный и наивный характер.
В маленьком городе все хорошо знали друг друга – не только его семейное положение, род занятий, но и образ мыслей: всем было известно, что молодой Давид Рабинович был бундистом, старший сын раввина Кагана был меньшевиком социал-демократом, а его младший сын, горячий 18-летний Гриша, – убежденным социалистом-революционером и пламенным проповедником террора.
Думаю, что хорошо все это знала и местная полиция, которая легко бы могла, в случае надобности, переловить всех местных революционеров на их «биржах». Иногда она это и делала – в городе происходили периодические облавы и аресты. Но тогда было такое время, что революционеры размножались с быстротой грибов после летнего дождя: пронесутся аресты, а глядишь – через несколько недель все «биржи» уже опять на своих привычных местах, только лица переменились. В этом тоже было немало наивного, но немало и идеализма!
Из Могилева-Подольского, куда, между прочим, я ездил специально за паспортами, так как там была возможность получить несколько пустых паспортных книжек и несколько десятков чистых паспортных бланков (книжки действительны либо на пять лет, либо были бессрочными, бланки – сроком только на один год), это было очень ценное приобретение для нужд партии – я проехал без остановок в Полтаву. Здесь я был опять в центре Украины.
Полтава – прелестный тихий городок, весь утонувший в зелени садов. Здесь почти при каждом доме – сад, огромное большинство этих садов фруктовые. Почти все дома в городе одноэтажные. Некоторые улицы походили не на улицы города, а на бульвары, сплошь обсаженные деревьями, – проходить по ним приходилось под густым зеленым сводом. Некоторые дома прямо прятались в густой зелени, многие из них были вымазаны снаружи белой известью (некоторые были глиняными), с веселыми зелеными ставнями. Это придавало всему городу очень живописный вид.
Вдоль улиц шли по большей части деревянные тротуары, а некоторые из улиц не были даже мощеными, и на них толстым слоем лежала бархатная пыль. В дождь, вероятно, тут было жутко – пыль должна была превращаться в грязь, а лужи, вероятно, походили на ту «удивительную» лужу в городе Миргороде, которая, по словам Гоголя, занимала почти всю площадь города и которой любовались когда-то Иван Иванович Перерепенко и Иван Никифорович Довгочхун…
Вообще вся Полтава скорее походила на фруктовый сад, чем на город. Но это все же был сравнительно большой город (губернский!), со своей жизнью, со своей интеллигенцией, своими газетами. Здесь жил Владимир Короленко… В Полтаве была сильная партийная организация, работавшая больше в губернии, среди крестьян. Рабочих в городе было мало. Жизнь тут была тихая, немножко – по-южному – ленивая и живописная. Вероятно, вкусно и хорошо ели, много и сладко спали. Но молодежь – обоего пола – была и здесь настроена очень идеалистически и горячо рвалась к революционной работе. Позднее из Полтавы вышло немало социалистов-революционеров. Из Полтавы была, между прочим, Дора Бриллиант, работавшая в Боевой организации и участвовавшая в подготовительных работах по покушению на Плеве (15 июля 1904 года). Из Полтавы же был Алексей Покотилов.
Был конец июня – мне уже надо было торопиться в Чернигов, чтобы попасть на крестьянский съезд, куда меня звал Михаил Биценко.
По своему характеру Чернигов напоминал Полтаву – это тоже был город, утонувший во фруктовых садах и такой же живописный, тихий и ленивый. В нем, пожалуй, еще больше церквей и монастырей, которые придавали ему особую живописность. Он стоит на реке Десне, притоке Днепра, – отсюда можно спуститься на пароходе в Киев и дальше, в Кременчуг и Екатеринослав. В Чернигове, по указанию Биценко, я повидался с Петром Федоровичем Николаевым, старым народником-революционером, замешанным еще в дело Каракозова (покушение на Александра II в 1866 году). Пять лет он провел на Александровском заводе в Забайкалье на каторге. Николаев, высокий старик с огромной и живописной седой бородой, в белой длинной вышитой рубахе, походил на мельника. Он считал себя членом нашей партии, у него всегда собиралась местная революционная молодежь. Полиция, конечно, его хорошо знала, но не трогала – он был как бы достопримечательностью города Чернигова. Для молодежи он был живым памятником славного революционного прошлого и как бы из другого поколения, через десятки лет, тюрьмы и каторгу, протягивал ей руку. На каторге (с 1867 по 1872 год) он встречался с Николаем Гавриловичем Чернышевским, который для нашего поколения был уже легендарной фигурой.
Николаев встретил меня ласково, как встречал всех приезжих и приходивших к нему, сообщил, где должен состояться крестьянский съезд, – оказывается, он уже начался и мне надо было спешить. Он происходил в большом селе (если не ошибаюсь, Борзня) – между Нежином и Черниговом, в 30 верстах от последнего. Николаев же указал мне и знакомого крестьянина, который может меня туда отвезти.
Мой возница был украинский крестьянин, с широкой бородой и детскими голубыми глазами, ему было уже за 40 лет. Экипаж его был очень немудреный: простая крестьянская телега без рессор, но сидеть и ехать в ней было приятно и удобно, потому что она была полна душистого сена. Лошаденка была тоже плохонькая, но бежала исправно и даже без понуканий.
Узкая проселочная дорога вилась среди хлебных полей, спускалась с одного пологого холма на другой. Стоял чудесный летний день. Все это путешествие было для меня сплошным наслаждением. Иногда вдали видны были хутора с высокими шестами украинских колодцев. Мы миновали несколько деревень, в одной из них на холме стояла живописная белая церковь с зеленым куполом. Кругом царил мир. Я всей душой вбирал в себя все эти впечатления – все это так не походило на Москву и Петербург, с их сутолокой жизни, каменными улицами, вечной тревогой за себя и за других.
Но интереснее окружающего оказался мой возница. Сначала он осторожно присматривался ко мне, потом у нас начался интересный разговор. Думаю, что от Николаева он уже знал, кто я такой, то есть что я революционный работник, интересующийся крестьянским движением и сочувствующий ему, потому что скоро наш разговор принял совершенно определенный характер.
Он стал рассказывать мне, что происходило в их округе в октябре 1905 года, и развернул передо мной широкую картину, о возможности которой я даже приблизительно не подозревал.
Уже летом 1905 года то здесь, то там начали вспыхивать так называемые аграрные беспорядки. Но это были именно «беспорядки», то есть проявления глухого недовольства крестьян существующим положением. То вспыхнет в какой-нибудь экономии забастовка среди сельскохозяйственных рабочих (батраков), то крестьяне самовольно запашут участок помещичьей земли и их оттуда выгоняют полицейской силой; кое-где происходили стычки с полицией и стражниками, драка и избиение крестьян. Кое-где появлялся и «красный петух» (поджоги сена, сараев и домов управляющих).
Но все это было неорганизованно, случайно, почти стихийно. Потом начали появляться «ораторы», как мой собеседник называл, очевидно, наших партийных крестьянских работников, старавшихся внести в разрозненные вспышки организованность, сделать их одновременными; появились листки, литература привозная и самодельная.
Движение постепенно стало принимать более организованный характер, полиции приходилось все труднее, и губернское начальство уже не справлялось с разлившимся по всей губернии движением. Наступил октябрь 1905 года, объявлен был царский Манифест, «свободы»…
В их селе проведено было несколько больших митингов, в которых принимали участие как приезжие «ораторы», так и местные молодые крестьяне, которые уже познакомились с нашей литературой и называли себя «партийными».
Все местные сельские власти – старшины, старосты, десятские – были переизбраны, предупрежден был еврейский погром, который старалась устроить полиция при помощи местных черносотенцев и кулаков: хотели громить лавки деревенских торговцев-евреев, но вновь избранные сельские власти твердой рукой этому помешали в самом начале.
Большой отряд стражников должен был прибыть на место, чтобы расправиться с «бунтовщиками», о чем крестьяне узнали заранее и приняли свои меры. Они загородили все проезды, вырыли глубокие канавы и оставили свободной только главную широкую улицу, которая под прямым углом загибалась уже в самой деревне.