— Скажи о добросердечности афинян! — выкрикнул Геродот и тем выдал себя, то, что он участвовал в составлении этой речи Аспасии.
— Да, — совсем не смутилась подсказке Аспасия. — Афиняне — добросердечны. Но они понимают добросердечие совсем не так, как другие люди: они ценят друзей не за то, что друзья дают им, а за то, что сами дают друзьям, оказывают им помощь из приязни к ним, без расчёта на собственную выгоду.
Речь Аспасии приблизилась к своему концу, когда Перикл, подобно Геродоту — не одному Геродоту позволено такое! — решился вставить своё слово. Он приставил ладони ко рту и крикнул:
— Про школу! Скажи теперь про школу!
— Про какую школу? — спросила его Аспасия, совсем не сетуя на то, что он прервал её.
— Ты говорила, что афиняне — во многом образец для других народов. Это самая ёмкая мысль, которая была заявлена тобой в начале речи. Теперь же, по законам ораторского искусства, ты должна повторить эту мысль, уже доказанную тобой всей речью, повторить более ярко, чтоб она запомнилась всем. Ведь ради неё одной ты потратила столько слов, она одна нужна тебе в сердцах слушателей. И я подумал, слушая тебя, что ты должна завершить речь словами о школе, где нам преподают лучшие образцы поведения и знаний. Вот эти слова: Афины — школа всей Эллады!
— Ты даришь эти слова мне? — спросила Аспасия.
— Дарю, — ответил Перикл, смеясь.
— В таком случае я хочу закончить мою речь словами: Афины — образец для всех народов и государств, Афины — школа всей Эллады, афиняне — наилучший народ!
Теперь все бросились целовать Аспасию. Первым ухитрился сделать это Продик. Геродот с трудом оторвал его от Аспасии, чтобы тоже подарить ей свой поцелуй. Не преминули устремиться к Аспасии Протагор, Сократ, Калликрат, Фидий и Софокл. Предпоследним приковылял к ней, опираясь на свой кривой посох, Полигнот. Перикл подошёл к ней последним.
— Тебе понравилась моя речь, Перикл? — спросила его Аспасия.
— Твоя? Разве она твоя? Разве не Геродот постарался для тебя? — ещё не закончив говорить, Перикл пожалел о сказанном. «Ах, разрази меня гром! — проклял он себя и свою привычку к язвительности. — Неужели ты не мог промолчать, а ещё лучше сказать: «Да, понравилась, да, прекрасная речь!»? И ведь хотел сказать так, чтобы увидеть если не любовь, то хотя бы благодарность в её глазах».
Лицо Аспасии стало строгим и таким прекрасно-правильным, как лицо мраморной Афины под резцом Фидия. Она сказала:
— Если ты помогал мне закончить речь, то почему Геродот не мог мне помочь начать её? Добиваясь моей благодарности, друзья бросаются помогать мне во всём. Разве не по этой же причине и ты помогал мне?
Ах, опять он сказал не то, что хотел, и опять всё по той же склонности противоречить собеседнику.
— Нет, не по этой причине, не потому что добиваюсь твоей благосклонности, а из одного лишь уважения к законам ораторского искусства.
На этом его препирательства с Аспасией закончились, потому что между ними вдруг появился невесть откуда Каламид, милетский проксен, которого Перикл здесь прежде не видел. Каламид стал обнимать Аспасию, горячо говоря:
— Это была прекрасная речь! Я заслушался. Ты поразила меня!
Перикл вернулся к своему ложу и выпил полный килик вина. При этом он бранил Каламида, но больше, кажется, самого себя.
Снова появились танцующие девушки, а Аспасия вдруг ушла, ни с кем не простившись. Перикл надеялся, что она скоро вернётся, но она так и не вернулась, хотя пир продолжался до самого рассвета.
Они вышли, озираясь по сторонам как нашкодившие юнцы — всё же провели ночь в доме гетеры, и теперь им не хотелось, чтобы кто-либо из знакомых увидел их.
Сократ и Геродот проводили Перикла до его дома. Сократ спросил Перикла:
— Понравилась ли тебе Аспасия?
— Нет, — ответил Перикл, чем вызвал усмешку Сократа: он произнёс это «нет» так, как если бы хотел пожаловаться на невнимание Аспасии к нему.
— Я видел: она ни разу не села к тебе на ложе, не поцеловала, не дала произнести речь, когда ты хотел, ты не сумел поздравить её, когда она закончила речь, этот проклятый Каламид втиснулся между Аспасией и тобой, ты напрасно ждал её возвращения, прокутив с нами до рассвета... Значит, не понравилась? — переспросил Сократ.
— Нет, — подтвердил Перикл, и на этот раз его «нет» прозвучало совсем как «да», потому что он вздохнул при этом, не сдержался, и этим выдал своё подлинное чувство.
Прощаясь с Сократом, Перикл хотел сказать ему, что не возьмёт его с собой в Египетскую экспедицию, что оставит его в Афинах с тем, чтобы он мог постоянно быть при Аспасии, помогать ей, конечно, во всём, но пуще всего следить за тем, чтобы никто не посмел соблазнить Аспасию, чтобы она дождалась его, Перикла, возвращения из Египта — внушить ей это желание и при случае сказать, что он, Перикл, питает к ней нежное чувство. Хотел сказать, но не сказал — Геродот был рядом, при Геродоте вряд ли стоило говорить о таком, да и вообще стоило ли? К тому же он не сегодня отправляется в Египет, а потому ещё успеет сказать всё Сократу.
Эскадра уходила из Пирея через два дня. Два дня для сборов, напутствий, наказов пролетели как один час, а потому, взойдя по сходням на палубу триеры, Перикл лишь тогда вспомнил, что ничего не сказал Сократу, да и не вспомнил бы, наверное, когда б не увидел его на берегу в толпе провожающих. Рядом с Сократом была Аспасия. Она махала рукой, в которой держала венок из полевых цветов — собрала их, наверное, по дороге из Афин в Пирей, — и что-то кричала, но слов её было не разобрать среди сотен других голосов: вместе с «Саламинией», триерой Перикла, Пирей покидали ещё десять триер, которым предстояло влиться в большую эскадру, поджидавшую их на Кипре.
Сократ и Аспасия пришли проводить конечно же его, Перикла: среди отбывающих на Кипр других друзей у них не было — Перикл подумал об этом сразу же, как увидел их, поздно спохватившись, что оставил Сократа без своего наказа беречь и блюсти Аспасию. И эта мысль в какой-то мере утешила его: Сократ для него привёл Аспасию, ему он её показывает на прощание и, стало быть, для него будет беречь её для будущей счастливой встречи. Когда эта встреча состоится? Скоро. Теперь лето, а осенью он снова будет дома, и дельфийский оракул это подтверждает: «Когда лоза наполнит грозди соком», когда нальётся и созреет виноград.
В первую ночь после посещения дома Аспасии Перикл спал беспокойно. Он часто просыпался, его тревожили сны. Теперь ему кажется, будто в каждом сне к нему являлась Аспасия. В снах он был смелее, чем тогда, когда был в доме Аспасии: и обнимал её, и целовал, и чувствовал всем телом её тело, любил её, был счастлив и страдал, потому что были и такие сны, в которых он терял её, в которых что-то неотвратимое разлучало их, и тогда он плакал, просыпался со слезами на щеках, с болью в сердце, с тяжёлым дыханием, с намерением продолжать поиск, бежать к ней среди ночи. И каково же было его ликование, когда уже в следующем сне он находил её, снова обнимал и целовал, как после долгой и несчастной разлуки. Утром, проснувшись и освежив себя холодной водой, он думал о том, что не был минувшей ночью у жены, хотя так полагалось — навещать жену в ночь перед долгой разлукой. Он и вообще-то давно не посещал женскую половину дома, не заходил в спальню супруги — она его не звала, а он охладел к ней, может быть от постоянных забот, с той поры как стал во главе государства. О ласках её не вспоминал, хотя и других ласк, других женщин не искал — может быть, постарел, может быть, кровь остыла... А тут вдруг так разбушевались чувства. Возможно, что он всё-таки заглянул бы в спальню жены, чтобы соблюсти обычай, когда б не одно обидное обстоятельство: в то утро, когда он возвратился домой из дома Аспасии, Эвангел, его слуга, сказал ему, говоря о вчерашних посетителях, что приходил Филократ.
Эвангел сказал: «Опять приходил этот болтун и принёс подарки: благовония и прошитую золотом ткань».
Филократ доводился Перикловой жене дальним родственником и имел такое право — приносить ей подарки по праздничным дням, а вчера был как раз такой день, к тому же Филократ, что давно было всеми замечено, был влюблён в жену Перикла, тайно, конечно, будто не мог найти себе другой предмет для сердечных воздыханий. Филократ был богатым судовладельцем, вёл торговлю с Финикией и Сиракузами, построил за свой счёт несколько боевых триер для афинского флота и был главным жертвователем храма Тесея у Ахарнских ворот. У него был богатых! дом и всё, что следовало иметь богатому человеку, но в одном он испытывал постоянный недостаток — в уме, а потому был болтлив и назойлив, как осенняя муха.
Жену Перикла звали Каллисфеной, в молодости она действительно была прехорошенькой, то есть обладала той самой силой красоты, из-за чего ей было дано имя Каллисфена. Увы, к зрелым годам она потеряла эту силу, раздобрела, как многие гречанки, живущие в покое и достатке, но нрав сохранила добрый, ко всем в доме относилась участливо, в том числе и к своим близким и дальним родственникам. Конечно же и к Филократу. Возможно, что он больше других нуждался в её женском участии, так как не имел семьи, никогда не был женат из-за своего, надо думать, неказистого вида: был он толст, лыс, прихрамывал на левую ногу и левый глаз у него был меньше правого — результат увечья, полученного в юности во время драки со сверстниками. Каллисфена жалела Филократа и всегда оказывала ему знаки внимания: справлялась о его здоровье, шила ему кое-что из одежды — тёплое, зимнее, на случай холодов, — снабжала лекарственными настойками и наливками — от кашля, от насморка, от болей в желудке, от затруднения дыхания и от прочих болезней, на которые Филократ имел обыкновение постоянно жаловаться. Когда-то это раздражало Перикла — ему хотелось, чтобы жена делила с ним его высокие государственные заботы, но со временем он понял, что этого никогда не будет: интересы Каллисфены, женщины простой и сердечной, не могли подняться столь высоко.