Периодическая система — страница 28 из 42

Но в один прекрасный день директор вызвал меня и с недобрым блеском в глазах объявил, что для меня есть работенка. Он повел меня в угол заводского двора, где у самого забора в беспорядке было свалено не меньше тысячи прямоугольных блоков ярко-оранжевого цвета. Директор предложил мне их потрогать; на ощупь они оказались студенистыми и сыроватыми, а консистенцией до отвращения напоминали требуху. Я заметил директору, что, если бы не цвет, это можно было бы принять за печень. Директор похвалил меня, поскольку в справочниках по краскам говорится о том же самом; это явление по-английски называется «livering», то есть буквально опеченевание, а по-итальянски «impolmonimento» (от слова «polmone», «легкое»). В определенных условиях некоторые краски из жидких становятся твердыми, приобретая консистенцию печени или легкого; тогда такую краску остается только выкинуть. Сваленные у забора прямоугольные блоки прежде были жестянками с краской; когда краску постигло это самое опеченевание, жесть срезали, а содержимое отправили на помойку.

Как мне рассказали, в состав этой краски, которая изготовлялась во время и сразу после войны, входили основной хромат и алкидная смола. Должно быть, хромат имел слишком щелочную реакцию или смола была слишком кислая; именно при таких условиях краска могла загустеть до консистенции печени. Короче говоря, теперь эту гору старых грехов предоставили мне, чтобы я все обдумал, провел анализы и исследования и в итоге смог точно сказать, отчего случилась такая беда, что надо сделать, чтобы это больше не повторилось, и нет ли возможности как-то спасти бракованный продукт.

Такая полухимическая, полудетективная задача показалась мне интересной, я и вечером после работы (это был субботний вечер) продолжал думать о ней, пока промерзший и продымленный товарный поезд тех времен вез меня в Турин. И случилось так, что на следующий день судьба сделала мне еще один, особенный, единственный в своем роде, подарок – встречу с женщиной – настоящей, из плоти и крови, молодой и горячей (ее тепло я чувствовал через два наших пальто, идя с ней бок о бок по бульварам, подернутым влажным туманом, по улицам, вдоль еще не разобранных развалин). Она была веселой, спокойной, мудрой, надежной. Уже через несколько часов мы поняли, что принадлежим друг другу, и не на одну эту встречу, а на всю жизнь. Так оно и оказалось на самом деле. Уже через несколько часов я почувствовал себя обновленным, полным новых сил, выздоровевшим от долгой болезни, очистившимся и готовым наконец-то с радостью и энергией снова вступить в жизнь. Мир вокруг меня тоже вдруг выздоровел, померкли в памяти лицо и имя той женщины, что сошла вместе со мной в ад и не вернулась обратно. И писание мое изменилось, перестало быть мучительным путем к выздоровлению, жалобной просьбой о помощи, тоской по дружеским лицам; не омраченное больше одиночеством, оно обрело ясность, как труд химика, который взвешивает, делит, измеряет и выносит суждения на основе веских доказательств, стараясь ответить на все «почему?». Помимо чувства облегчения и освобождения, свойственного тому, кто вернулся и рассказывает о пережитом, мне теперь доставляло удовольствие писать; это было новое, сложное, необыкновенное удовольствие, подобное тому, какое я испытал студентом, постигая торжественный порядок дифференциального исчисления. Какое счастье было искать, находить, придумывать нужное слово – соразмерное, краткое и сильное; вытаскивать из памяти события и описывать их максимально строго, не нагромождая лишних слов. Как это ни парадоксально, но мои воспоминания из тяжкого груза превращались постепенно в ценный материал, и сам я по мере работы над книгой рос, словно растение из брошенного в благодатную почву семени.

В понедельник в товарном вагоне, сдавленный со всех сторон заспанными, обмотанными шарфами людьми, я (чего не случалось со мной ни прежде, ни после) испытывал радость и решимость. Я готов был бросить вызов всем и вся, как до этого Освенциму, а потом одиночеству, и одержать победу; в частности, мне не терпелось весело сразиться с пирамидой оранжевых печенок, ожидавшей меня на берегу озера.

Ведь дух повелевает материей, не так ли? Разве не это вбивали мне в голову в фашистском лицее периода Джованни Джентиле[45]? Я набросился на работу с тем же жаром, с каким в не столь уж отдаленные времена бросался покорять скальную стенку; противник был все тот же – Не-я, Большая Кривая[46], Hyle, глупая материя, столь же лениво враждебная, как и людская глупость, и столь же сильная своей косностью. Наше ремесло в том и состоит, чтобы вести этот бесконечный бой и побеждать; превращенная в печенку краска гораздо непокорнее, гораздо сильнее сопротивляется твоей воле, чем разъяренный лев; впрочем, она гораздо менее опасна.

Первая вылазка была сделана в архив. Двумя партнерами, двумя прелюбодеями, от соития которых произошли оранжевые монстры, были хромат и смола. Смолу производили на месте; я разыскал свидетельства о рождении каждой партии и не обнаружил в них ничего подозрительного; кислотность варьировалась, но, как и положено, никогда не превышала 6. Единственную партию с показателем 6,2 забраковал, как и положено, какой-то контролер с вычурной подписью. На первом этапе смолу можно было исключить из числа подозреваемых.

Хромат поступал от разных поставщиков, и каждая партия при приемке проходила положенную проверку. Согласно инструкции по закупкам ИЗ 480/0, вещество должно содержать не менее 28 процентов окиси хрома. Я просмотрел длиннющий список результатов контроля, начиная с сорок второго года (более скучного занятия и вообразить невозможно), и все показатели не только соответствовали инструкции, но и были совершенно одинаковы – 29,5 процентов, ни больше ни меньше. Все фибры моей химической души восстали против такого безобразия, ведь известно, что естественные колебания при производстве самого хромата в сочетании с неизбежными погрешностями анализа делают чрезвычайно маловероятным такое точное совпадение множества показателей, определенных в разное время для разных партий продукта. Как могло случиться, что никто ничего не заподозрил? В те времена мне еще не было знакомо жуткое анестезирующее действие служебных бумаг, их способность связывать по рукам и ногам, притуплять, затягивать тиной любой проблеск интуиции или искру новаторства. Впрочем, наукой доказано, что любые выделения токсичны и опасны, так что при определенных обстоятельствах может случиться, что и бумаги, выделяемые предприятиями и поглощаемые ими же самими в чрезмерных количествах, могут вызвать отравление, паралич, а то и гибель всего организма.

Картина случившегося начала вырисовываться: некоего аналитика, не известно, по какой причине, подвели то ли неверная методика анализа, то ли грязные реактивы, то ли просто обычная небрежность, и он старательно заносил в соответствующую графу откровенно подозрительные, хотя формально и безупречные, результаты. Под каждым анализом стояла его подпись, которая потом, как снежный ком, обрастала подписями заведующего лабораторией, технического директора и генерального директора. Я представлял его себе, этого несчастного, в обстановке тех трудных лет: уже немолод, поскольку все молодые в армии; может статься, за ним следят фашисты, а может, он сам фашист, и за ним охотятся партизаны; наверняка разочарован в жизни, потому что заниматься анализами в его возрасте уже не пристало, это занятие для молодых. Он укрылся в лаборатории, как в крепости, под защитой своих мизерных познаний, поскольку аналитик непогрешим по определению; за пределами лаборатории над ним смеются и недолюбливают его как раз за его доблести неподкупного стража, мелочного придиры и педанта, напрочь лишенного фантазии и ставящего производству палки в колеса. Судя по отшлифованной годами неразборчивой подписи, он и сам должен был быть отшлифован своим ремеслом до грубого совершенства, как камешек, донесенный бурлящим потоком до устья. Неудивительно, что со временем он перестал ощущать смысл действий, которые приходилось выполнять, и бумаг, которые приходилось писать. Я попробовал навести справки об этом аналитике, но о нем уже никто ничего не знал; на мои вопросы отвечали небрежно или рассеянно. Я вообще начал замечать, что и ко мне, и к моему занятию относятся с насмешливым любопытством, если не сказать с недоброжелательностью: да кто он такой, этот новичок с окладом в 7000 лир в месяц, этот горе-писака, который своим стуком на пишущей машинке мешает спать всей заводской гостинице? Работает без году неделю, а уже копается в грязном белье своих предшественников, выискивает ошибки, чтобы их уличить. У меня даже возникло подозрение, что и само задание мне дали с тайной целью заставить меня на чем-то (или на ком-то) споткнуться, но я уже с головой погрузился в это дело об испорченной краске, влюбился в эту работу почти как в ту девушку, и девушка, кстати, даже немного ревновала.

Без особого труда мне удалось получить не только инструкции по закупкам (ИЗ), но и столь же обязательные инструкции по контролю качества (ИКК); в одном из лабораторных шкафов обнаружилась стопка напечатанных на машинке и многократно переправленных от руки засаленных карточек, на каждой из которых была изложена методика контроля качества определенного вида сырья. Карточка берлинской лазури была в синих пятнах, карточка глицерина липла к пальцам, а карточка рыбьего жира воняла анчоусами. Я вытащил карточку хромата, от долгого употребления приобретшую цвет утренней зари, и внимательно прочитал ее. Все выглядело достаточно солидно и вполне соответствовало моим не столь уж давним университетским познаниям; только один момент показался мне странным. По достижении распада пигмента предписывалось добавить 23 капли определенного реактива, хотя капля – не настолько определенная единица измерения, чтобы с такой точностью указывать число. Больше того, если вдуматься, предписанная доза была безумно завышена; она должна была сводить на нет весь анализ, давая во всех случаях результат, отвечающий требованиям. Я перевернул карточку; на обратной стороне была указана дата после