Перипетии гегемонии — страница 10 из 33

[5-3]

Избрание Кеннеди несколько ослабило эти страхи. Моргентау приветствовал приход новой демократической администрации окончательным завершением своей интеллектуальной натурализации. В «Цели американской политики» (1960) универсальная воля к власти исчезает. Вместо нее Моргентау стал расхваливать «равенство в свободе» как непреходящее призвание США — общества, не только радикально отличающегося от любого другого, но и превосходящего любое другое, поскольку его цель несет в себе «смысл, выходящий за границы Америки и обращающийся ко всем нациям мира», ведь ее военные интервенции в Центральной Америке и на Карибах были направлены на то, чтобы и там создать условия равенства в свободе. США всегда были антиимпериалистическими. Но в борьбе с советской экспансией антиимпериализм стал центральным пунктом внешней политики Америки [131: 33-34, 101-102, 192].

Вьетнам? Зьем был автократом, но слишком уж стесняться его методов было незачем. Впрочем, когда народ стал чересчур им недоволен, он должен был уйти, поскольку, «конечно, США могли бы, если б постарались, найти генерала, который сможет взять бразды правления» в Сайгоне [132: 24, 32]. Сказано — сделано: через несколько месяцев Зьема убили по заказу администрация Кеннеди, а на его месте обосновался другой генерал. Но через три недели после того, как Зьем отошел в мир иной, Кеннеди постигла та же судьба, и после этого Моргентау, который был на хорошем счету у Камелота[5-4], стал критиковать политику Джонсона, предполагавшую еще большее увязание во Вьетнаме. Не то чтобы американская военная интервенция в Индокитае была империалистической — она была просто «курсом на поддержание престижа», самым мягким вариантом устремлений власти из всех, сформулированных им в 1930-е годы, но в то же время это был ошибочный курс, поскольку США оказались в противниках антиколониальной революции вместо того, чтобы отобрать ее у русского империализма, и Моргентау выдвигал как моральные, так и практические соображения против этого. Они не означали, что его стратегическая решимость ослабла. В 1967 году его взбудоражил израильский блицкриг на Ближнем Востоке[5-5], а когда ему понадобилось предложить для Америки новый курс в 1969 году, он решил, что «ее главным стихийным интересом» является сохранение уникальной позиции в качестве, в конечном счете, «гегемонической державы, не имеющей соперников» в западном полушарии [134: 156]. Гегемония, вначале приравненная к империи и разоблаченная, стала в итоге краеугольным камнем национальной политики.

II

Контрапунктом к взглядам Моргентау стала попытка систематической теоретизации природы международных отношений, предпринятая другим европейцем во время его стажировки в Гарварде. Раймон Арон в огромной работе «Мир и война» (1962) решил сплести воедино эпистемологию, социологию, историю, мораль и стратегию, создав трактат на все времена. Этот гораздо более тонкий, чем «Политика среди народов», труд также заканчивался выводами с предписаниями касательно поведения в холодной войне. В историческом плане в нем были выделены три типа мирного состояния: равновесие, гегемония и империя. В первом случае силы государств равны, во втором одно государство доминирует над всеми остальными, в третьем одно государство намного превосходит все остальные и в предельном случае поглощает их[5-6]. Но ни один из этих вариантов на самом деле не соответствовал состоянию холодной войны. Они определялись распределением власти, тогда как конфронтацию между Западом и Советским Союзом лучше всего было считать миром, основанным на страхе, поскольку в атомную эпоху каждый мог нанести смертельный удар другому, что создавало предельную ситуацию взаимного бессилия. Это, однако, не значит, что две конфликтующих силы были однородными или же что безопасность будущего может гарантироваться лишь их взаимным примирением.

Критикуя Моргентау с обоих флангов, Арон обвинил его в том, что тот воспроизводит аморализм, восходящий к Трейчке, полагая, что внешняя политика всех государств считается, по сути, одинаковой. Это вело к игнорированию огромного морального и политического различия между демократиями Запада и тоталитаризмом Востока. Дипломатию нельзя разводить с идеологией: коммунистические власти определенно не разводили их, и Запад тоже не должен. Кроме того, в борьбе с тоталитаризмом осторожность не следует путать с умеренностью или безоговорочной уступчивостью. Целью демократических стран в холодной войне не может быть всего лишь предотвращение термоядерной катастрофы [3: 654][5-7]. Ею должна стать победа над противником. Для защиты и утверждения Запада требуется никак не меньше, чем это.

У Арона было много дарований, но в их числе не имелось способности к кропотливой работе с источниками — и в этом он был не одинок среди представителей своего поколения[5-8]. К тому времени, когда он опубликовал «Мир и войну», Моргентау давно уже перешел на позиции, близкие к ароновским. В их дуэте именно Арон будет в 1970-е годы повторять — не отдавая себе в этом отчета — некоторые из опасений Моргентау, высказанные им в 1950-е. Излагая историю американской внешней политики со времен Второй мировой, Арон в своей «Имперской республике» (1973) попытался устранить недоразумения, поводом для которых могло стать это название, определив смысл прилагательного, в нем присутствующего, и отличив предмет этого труда от внешне близких концепций. «Империя» указывает на «более или менее устойчивую способность государства навязывать свою волю в том случае, когда ему это требуется», соответственно, «империалистический» — это ругательный термин. Но «имперское» означает нечто другое: оно связано больше со славой, чем с силой. Американская республика не стала империей, и ее внешнюю политику в целом нельзя назвать империалистической. С другой стороны, «гегемония» оказалась вполне легитимным описанием политической роли Америки в Европе, где она защищала демократические страны от вторжения Советского Союза. В Атлантическом союзе «США осуществляли гегемонию в ее истинном смысле „лидерства", как это называют сами американцы» [3: 260-264, 174].

Напротив, на Карибах внешнюю политику США можно было признать империалистической. Но это было исключением. Во всех других частях света их дипломатию, конечно, можно было называть имперской в том смысле, что она вмешивалась в дела разных стран по всему миру, не создавая при этом империи; но это в большей или меньшей степени относилось ко всякой великой державе в традиционном для XIX века смысле данного слова. Все межгосударственные системы на протяжении всей истории были иерархическими, и, если влияние великих держав на внутренние дела и внешнюю политику малых стран следует назвать империализмом, тогда последний, подобно «здравому смыслу» Декарта, никогда не был столь же широко распространен, как сегодня. Конечно, оставался один частный вопрос: каково отношение между военной мощью США и капиталистической экспансией? «Что именно защищают США — свободный мир или мир, открытый свободной экономике»? [4: 187 и далее] Ответить на данный вопрос однозначно было сложно, поскольку две этих цели обычно сливались друг с другом. Америка не всегда защищала страны с либеральными институтами, а порой даже поддерживала диктатуры, как барьер для коммунизма. Также вполне возможно; что в отсутствие американского военного превосходства другие страны не согласились бы на привилегированное положение доллара в международной финансовой системе и не стали бы одалживать Вашингтону иностранную валюту, нужную ему для присмотра за миром. Но в общем и целом конечная цель американской политики заключалась попросту в том, чтобы сдержать распространение коммунизма, тогда как присутствие американских войск создавало морально-политический климат, в котором экономики Западной Европы и Японии процветали вот уже полвека [3: 214,317].

Все ли тогда в порядке в свободном мире? К сожалению, имелись некоторые поводы для беспокойства. В предисловии к американскому изданию своей книги, вышедшему в начале 1974 года, Арон заявил: «Я чувствую, что могу наконец говорить открыто и подтвердить, что европеец свои надежды на разумный внешний курс возлагает на Ричарда Никсона и Генри Киссинджера». Однако европеец мог также приберечь кое-какие страхи — одновременно для Никсона с Киссинджером и по их поводу. В той мере, в какой «некоторые разумные люди, насколько я могу судить, готовы обвинить самого президента в том, что с его ведома было совершено проникновение в штаб Демократической партии с целью установки прослушивающих устройств или что даже он сам отдал приказ», Уотергейт подтачивает способность Белого дома проводить сильную внешнюю политику. Беспокоило также и данное Никсоном «странное и абсурдное определение идеального мира», основанное на путаном представлении о равном балансе сил в многополярном мире. Следовало обратить внимание на то, что в своем докладе Конгрессу он сделал особый упор на слова «ограничение» и «самоограничение», которые встречались в нем чаще любых других терминов [5: ix-x, 156, 161][5-9]. Осторожность была, конечно, по Аристотелю, добродетелью. Но не значило ли это, что американская дипломатия становится всего лишь «негативно идеологической», поскольку ограничивается предупреждением прихода к власти новых марксистско-ленинских партий? Арон напомнил своим читателям, что в XX веке, как он уже писал, «сила великой державы уменьшается, если она перестает служить великой идее». Не грозила ли разрядка тем, что этот момент будет упущен из виду? После визита Никсона в Китай и прекращения Вьетнамской войны настроения и рядовых американцев, и интеллектуалов в Америке демонстрировали тревожные признаки неоизоляционизма. Америка не могла позволить себе дуться на весь свет, сидя у себя за забором. Она была главным игроком на поле межгосударственных отношений, а «владелец титула должен постоянно подтверждать его» [4: 305, 327-328].