Перипетии гегемонии — страница 15 из 33

обилизации, он, тем не менее, более или менее открыто одобрил, поддерживая относительную модернизацию, решение руководителей партии очистить ее от левых, считавшихся даже еще более отсталыми, и, пусть не без колебаний, на первом этапе нахваливал Блэра[8-3], но потом пришел к выводу, что новые лейбористы, которые то и дело заговаривали о «современности», — это сплошное разочарование, поскольку они скорее расширили общие параметры тэтчеризма, а не отказались от них. Намного более глубокое понимание природы этой партии, которое можно было найти уже в работах первого этапа рецепции Грамши в Великобритании, предложенное Томом Найерном, могло бы уберечь его от этого разочарования [144: 38-65; 145: 3-62; 146: р. 3-15][8-4].

Собственно, Найери увидел другую сторону конъюнктуры, ставшей отправным моментом для проекта Холла, сторону, которая у последнего была упущена. По Грамши, в Италии критическим компонентом любой полной гегемонии было создание «национально-народной» воли и культуры. В интерпретации Холла, народный момент едва ли не полностью заслоняет собой национальный. Он практически не заметил давление, которому Тэтчер подвергла «великобританское» единство, начавшее разваливаться еще тогда, когда Найерн опубликовал «Распад Британии», в 1977 году,— и в тот же период Холл, со своей стороны, развивал концепцию распада послевоенного политического устройства. Для такого упущения была, возможно, причина. Британия, как объяснил Найерн, никогда не была нацией: это было составное королевство раннего Нового времени, которое пережило само себя, пользуясь своим имперским величием. Но то, что тэтчеризм превозносил в качестве все еще имперской идентичности — имевшей форму британских авианосцев в Южной Атлантике, — начинало превращаться в мультикультурный компромисс для иммигрантов со всей империи, не столь бесстрастных, как англичане, хотя и неизбежно зависимых от исторических символов Великобритании. Неудивительно, что выходец с Ямайки, осознающий судьбу не только своего собственного острова, но и Карибских островов в целом, будет отворачиваться от этого запутанного узла, стягивающего глотку национального, как его понимал Грамши[8-5].

Точно так же само это переутверждение нации на глобальном уровне, которым Тэтчер гордилась как ничем другим,— Британией, показавшей всему миру пример того, как ставить свободу выше всего остального, — со временем привело к ее поражению, поскольку европейская интеграция, ускорению которой она сама способствовала, захлопывалась над ней как капкан, а более изощренный итальянский политик обыграл ее в том смысле, который никак не учитывался в данном у Холла описании ее власти. Не высветил ли этот конечный результат трещины, существовавшие и ранее в его конструкции гегемонии при гэтчеризме? В определенном смысле с этим, конечно, не поспоришь. Двустороннее давление, разрывающее Британию, попавшую в ловушку между Эдинбургом и Брюсселем, и сегодня просто безмерное, было заметно уже тогда. Соответственно, хотя он подчеркивал усиление сдвига к принуждению в 1970-х) в 1980-х в его работах принижалась роль, сыгранная этим принуждением в закреплении власти Тэтчер внутри страны, когда две решающие победы, позволившие ей вырваться вперед после неопределенного старта, были в равной мере применениями силы: подавление забастовки шахтеров и колониальная война за Фолклендские острова. Ни то, ни другое не привлекло должного внимания. Когда к власти пришли новые лейбористы, обнаружилось похожее слепое пятно. Называть режим Блэра «великим шоу стояния на месте» было ни к чему: в самом скором времени он двинется с оружием в руках в Приштину и Басру. И наоборот, в согласии, которого добилась Тэтчер, акцент слишком часто ставился на идеологический захват в ущерб материальным причинам, а идеологические мотивы сами стали — не открыто, но в силу недостаточной осторожности — слишком уж легко абстрагируемыми от любой социальной подложки, словно бы они свободно парили и, повинуясь палочке достаточно умелого заклинателя, могли смещаться в любом политическом направлении. Холл мог этого шага не делать, и он действительно так и не сделает его. Но эту дверь он оставил открытой настежь.

II

На этом подходе сказалось одна параллельно развивавшаяся инициатива. В конце 1960-х, где-то через два десятилетия после приезда Холла с Ямайки, в Британию из Аргентины прибыл другой близкий ему по возрасту иммигрант. Эрнесто Лаклау, обучавшийся истории в Буэнос-Айресе, был активистом небольшой Национальной партии независимых левых, основанной Хорхе Абеляр до Рамосом, чуть ли не единственным социалистическим мыслителем своего поколения, который выступал за поддержку Перона с самого начала его правления в 1940-х[8-6]. После поступления в Оксфорд первой публикацией Лаклау на английском языке стал классический марксистский анализ социальной ситуации в Аргентине, которая привела к диктатуре Онгании и мощному политическому восстанию Кордобасо, которое было направлено против нее [101: 3-21]. Сменив при получении позиции в университете Эссекса историю на государственное управление, он издал сборник из четырех статей («Политика и идеология в марксистской теории»), в котором нашел весьма оригинальное, хотя и неизменно критическое применение понятиям Альтюссера, что оказало заметное влияние на идеи Холла о тэтчеризме [104][8-7].

К этому времени Лаклау тесно сотрудничал с еще одним иммигрантом, Шанталь Муфф, бельгийкой, получившей философское образование и преподававшей философию в Колумбии. Вместе в 1985 году они опубликовали «Гегемонию и социалистическую стратегию», в которой постструктурализм смело распространялся на марксистскую традицию, а политические симпатии были, скорее, на стороне еврокоммунизма, хотя на уровне теории этот подход открыто объявлялся постмаркистским. Проведя ревизию истории Второго и Третьего интернационалов, они пришли к выводу, что оба оставались пленниками иллюзии, утверждающей, что идеологии соответствуют классам, а историческое развитие в силу экономической необходимости ведет к триумфу социализма. Оба этих интернационала не смогли объяснить наличие не только разногласий в пределах рабочего класса как носителя этой гипотетической необходимости в форме революционного субъекта истории, но также в пределах некапиталистических классов, которые не являются частью рабочего класса. Проблемы эти были поставлены, но получили лишь невразумительные ответы со стороны Плеханова, Лабриолы, Бернштейна, Каутского, Люксембург и Троцкого. Первой, пусть и достаточно ограниченной, попыткой преодолеть их слабости стало ленинское понятие пролетариата, которое предполагало соотнесение целей пролетариата с требованиями крестьянства. Но реального прорыва добился именно Грамши, который углубил ленинскую концепцию в двух направлениях: превратил гегемонию из чисто политической в моральную и интеллектуальную форму лидерства и понял то, что субъектом гегемонии не может быть тот или иной заранее заданный на социально-экономическом уровне класс и что им должна быть политически сконструированная коллективная воля, то есть сила, способная синтезировать в национально-народное единство разнородные требования, которые не обязательно как-то связаны друг с другом, а потому могут разойтись в совершенно разных направлениях.

Это, как указали Лаклау и Муфф, было важным шагом вперед. Но у Грамши все равно сохранялась мысль о том, что пролетариат в структурном отношении является «фундаментальным классом». В то же время, полагая, что консенсуальная «позиционная война» может совмещаться на Западе с силовой «маневренной войной», он не смог окончательно порвать с большевизмом. Чтобы пойти вперед, нужно было освободиться от всех пережитков классового эссенциализма и отбросить всякую идею о маневренной войне. Не интересы создают основу для идеологий — скорее уж дискурсы создают субъект-позиции, и сегодня целью должен быть не социализм, а «радикальная демократия», одним из аспектов которой станет социализм (поскольку капитализм порождает отношения недемократического подчинения), а не наоборот, демократия — аспектом социализма [102: 178]. В следующей работе Лаклау, «О популистском разуме», ссылки на социализм практически исчезают, а популизм занимает место гегемонии в качестве более точного и сильного означающего того объединения — контингентного по своей природе — в одну коллективную волю демократических требований, которые по отдельности вполне могли бы вплетаться и в какой-нибудь антидемократический дискурс. Объединенный общим комплексом символов и аффективной привязкой к лидеру восставший народ может выступить против власти, господствующей над обществом, перейдя разделительную полосу дихотомического антагонизма, отделяющего народ от власть предержащих. Эта формальная схема, впервые предложенная во времена Тэтчер и Рейгана, предвосхитила процессы, получившие развитие в Европе через 30 лет, когда деиндустриализация сократила рабочий класс и разделила его, создав гораздо более фрагментированный социальный ландшафт и умножив число движений, и правых, и левых, выступающих против устоявшегося порядка от имени народа, так что «популизм» стал пугалом для элит по всему Евросоюзу[8-8]. Холл предвидел подъем тэтчеризма в 1980-е. Лаклау и Муфф сумели предсказать, не менее убедительно, реакцию против неолиберализма, которая началась после 2008 года. В этих условиях Лаклау и Муфф добились того, чего не смог сделать Холл, — их взгляд был усвоен политической силой с массовой поддержкой. В Испании лидеры «Подемос», у которых за спиной тоже был латиноамериканский опыт, открыто обосновывали свою стратегию требованиями гегемонического популизма[8-9]. И это по любым критериям было весьма существенное достижение для теоретической системы, техническая сложность которой многих отпугивала. Однако политическая эффективность — одно, а интеллектуальная убедительность — совсем другое. В этом случае апории были очевидны.