Перипетии гегемонии — страница 28 из 33

их результатов» [24: 216, 242, 233-254, 256].

У английской школы была особая миссия в решении задачи легитимации гегемонии США. К сожалению, в прошлом она, судя по всему, «гораздо больше сил прилагала к предупреждению гегемонии, чем к изучению консенсуального подчинения ей». Однако саму школу как отдельный проект всегда воодушевляло «управление порядком в мире неравноправных позиций», и если она постулировала наличие международного общества с множеством крупных держав, разве не было бы противным духу школы отказаться от своей миссии, когда осталась только одна такая держава? За «Легитимностью в международном обществе» последовало необходимое дополнение, «Гегемония в международном обществе», в которой рассматривается исторический период с Венского конгресса и до Обамы, Какие же выводы были сделаны? Существовало некоторое противоречие между двумя принципами международного порядка, едва ли не всеобщим признанием потребности в великих державах, которые бы играли ведущую роль в управлении им, и потребностью в наличии определенного баланса между ними, чтобы они не злоупотребляли своей властью. Как можно было сохранить первый принцип в отсутствие второго? В решении этого вопроса английская школа могла доказать свою «значимость в современных условиях», предложив «недостающую деталь архитектоники» ее идей, без которой она «упиралась в тупик». Решение для международного общества состояло в «социализации» гегемонии за счет «принятия ее как института, им же и созданного», так что гегемония должна стать «институализированной практикой особых прав и ответственностей, возлагаемых международным обществом или же его избранными представителями на государство (или государства) с ресурсами, необходимыми, чтобы играть роль лидера» [23: 4, 36, 49, 56, 241]. Америка пока еще не получила этой настоящей гегемонии, хотя Обама продемонстрировал большее ее понимание. Но именно она должна дать ключ к стабильному и упорядоченному миру.

«Его представители» ... К чему беспокоиться о репрезентативности? После Булла школа, основателем которой он был, скатилась в апологетику, стремясь сохранить за собой востребованность; Кларк, более критический по взглядам в своих ранних работах, не является ни отдельным случаем, ни крайним[11-10]. Популяризатор школы Барри Бузан не столь ярок, и даже этой возвышенной версии гегемонии он предпочитает более безопасный эвфемизм «лидерство», почти как Най. «Не может быть сомнений в том, что США были удивительно успешным и конструктивным международным лидером на протяжении последней половины века и что сейчас нет очевидного кандидата на то, чтобы выполнять эту роль столь же хорошо или лучше»: действительно, лидерство США в этот период, пусть и не свободное от некоторых эпизодических промахов, оказало «в целом благотворное воздействие на развитие международного общества, воздействие, равного которому не найти в анналах истории». Буш создал риски для этой лидерской позиции, однако необходимо «без устали оспаривать» критику такого лидерства, предъявленную французами [20: 188, 193-194][11-11]. Только такие друзья, как Британия, могли бы повлиять на американские представления о том, как их страна может восприниматься извне, и помочь ей вернуться на тот курс, которого она с таким достоинством придерживалась в прошлом. Такова была традиция, некогда отличающаяся безусловной интеллектуальной независимостью, но затем деградировавшая до мелочности «особых отношений». В двух памятных высказываниях Булл отметил разницу между его подходом и большинством тех, что появились после него, написав тем самым на них эпитафию. В начале своего главного труда он заявил: «У исследования своя собственная мораль, и оно не может не подрывать самые разные политические институты и движения — как хорошие, так и плохие», а в конце написал: «Стремление к выводам, которые можно было бы представить „решениями" или „практическими советами", развращает современные исследования мировой политики» [18: xxxvii, 308].

12. Амбиции

Если сравнительно недавние колебания в толковании «международного общества» в Британии — пытающейся, по словам Кларка, вырастить растение гегемонии на теоретической почве, для него, судя по всему, непригодной, — можно прочесть как интеллектуальные симптомы империи прошлого, пытающейся облагородить свою роль адъютанта империи настоящего, прямо противоположное движение, утверждающее укрепление державы будущего, можно обнаружить в Европе. В 2012 году в ведущем интеллектуальном журнале Германии юрист Кристоф Шёнбергер заявил о том, что его страна приняла на себя роль гегемона Евросоюза [167: 1-8]. Это, по его мнению, гегемония не в том смысле, в каком ее понимают в англоязычном мире, как преобладание в межгосударственной системе, не говоря уже о ее вульгарном антиимпериалистическом смысле у Грамши (Вакка был бы сильно удивлен), а в том строгом смысле, который был развит Трипелем, то есть как лидерство в рамках федерации, аналогичное роли Афин в Делосском союзе, Голландии в Соединенных провинциях и Пруссии во Втором рейхе. ЕС стал федерацией, состоящей из более чем двух десятков государств разной величины и значения, с формально равными правами участия у каждого государства, тогда как сложному аппарату ЕС, обосновавшемуся в Брюсселе, недостает прозрачной связи с обществами стран континента. Более того, чтобы он вообще работал, его пришлось отгораживать звуконепроницаемыми стенами. Порядок и согласованность в этой неуклюжей структуре могли появиться только благодаря государству безусловно более крупному и сильному, чем все остальные, подобному Пруссии во Втором рейхе, сотворенном Бисмарком.

Теперь такой державой стала Германия, и немцы должны отбросить провинциальную замкнутость, отличавшую их в недавнем прошлом, чтобы свыкнуться с ролью, которой они больше не могут избегать. Внутри самой Федеративной Республики этой роли мешали назойливый парламент и неповоротливый конституционный суд, сужавшие пространство для смелых действий исполнительной власти. То же самое можно сказать об идеализированном стремлении к демократии, характерном для народов с недавним недемократическом прошлым, которым неловко иметь дело с непрозрачной бюрократией Еврокомиссии и ее лабиринтом технических комитетов, отсюда устремления вроде тех, что высказывались Хабермасом, который мечтал о наднациональной демократии, избирающей правительство, ответственное перед избирателями всей Европы. Подобные представления являются своего рода политической фантастикой. Единственным реальным вариантом оказывается федерация государств, в теории равных, но на практике выстроенных иерархически, под руководством гегемонической Германии. Франция с ее нереформированной экономикой и поблекшими атрибутами престижа — ядерным оружием и местом в Совете Безопасности — должна будет приспособиться к положению; сильно напоминающему положение Баварии при Бисмарке, то есть получить компенсацию за утрату власти в виде успокоительных жестов и отступных. В предсказании того, что сложится такая конфигурация, никакого высокомерия не было. Германия становится гегемоном помимо своей воли, и такая гегемония будет для нее в большей степени бременем, чем привилегией. Такова уж судьба этой страны.

Шёнбергер, предупрежденный Гельмутом Шмидтом о том, что эта идея нескромна, а потому может повредить немецким интересам, приложил все усилия, чтобы развеять любые недоразумения [168: 25-33]. Говоря о гегемонии, он использовал этот термин совсем не в том смысле, какой часто связывался, более или менее обоснованно, с великодержавной политикой. Трипель раскритиковал эту путаницу ограничив термин федеральными (в отличие от международных) структурами власти, ясно указав на то, что он предполагает всего лишь «определяющее влияние». Кроме того, Германия не обладала абсолютным перевесом силы в Европе, в отличие от Пруссии во Втором рейхе. Так что беспокоиться не о чем. Конечно, вряд ли ее будут сильно любить — гегемонов, в общем-то, любят редко. Но ее как гегемона будут уважать, если она покажет себя способной решать задачи Евросоюза, сохраняя беспристрастность. Помешать этой задаче может некоторая узость экономического подхода. Было бы не слишком разумно требовать, чтобы партнеры усвоили ее экономическую культуру, являющуюся продуктом ее специфического прошлого, или же предполагать, что все они смогут воспроизвести ее экспортную модель, что невозможно. Но если не считать этих ограничений, политическая культура страны идеально ложится на ее роль гегемона Евросоюза, поскольку Германия сама достаточно сложная федерация, а ее политические элиты накопили большой опыт в прагматических сделках и взаимном приспособлении того рода, что стал основой управления Евросоюзом.

Этот умеренно спокойный тон не сохранился в книге о положении страны в Европе, которая развивала те же идеи и была опубликована два года спустя Херфридом Мюнклером, главой кафедры политической теории в Университете Гумбольдта в Берлине и главным немецким специалистом по сравнительной геополитике. Мюнклер, более всего известный исследованием империй во всемирной истории, в котором обосновывалась их роль как творцов порядка в вакууме власти, существовавшем вокруг них, — племенных и иных форм анархии в прошлом, слабых или недееспособных государств в относительно недавнее время, — приветствовал интервенции Америки на Балканах и Ближнем Востоке, не говоря уже о «Бойне с терроризмом», представив их в качестве последнего из начинаний в этой линии преемственности. Он настаивал на том, что Европа должна выработать собственную политику имперского типа, чтобы контролировать свою периферию в том же примерно стиле, что и США, беря с них пример и сохраняя лояльность им [140: 245-254][12-1]. К 2006 году Германия начала действовать как более уверенная в себе «срединная держава», отправляющая свои войска за границу ради отстаивания коллективных интересов. Но в своем национальном самоутверждении она все еще слишком опирается на экономические успехи. Ей нужно диверсифицировать портфолио своих сил.