Десятилетием спустя Германии оказалось возможным поручить намного более важную роль. В работе «Власть посередине» (2015) излагаются причины, по которым Федеративная Республика достигла наконец того положения в Европе, в котором предыдущие режимы оступились. «Мы — гегемон», — объявил теперь Мюнклер [142]. Ведь Германия не только стала крупнейшей экономикой и самой населенной страной Евросоюза, она еще и определяет стандарты социальной солидарности и политической компетентности. В отличие от Франции, благодаря «Программе 2010» она провела полномасштабную реформу рынка труда и пособий, значительно обогнав по скорости роста и экспортным показателям своего прежнего партнера по управлению ЕС. В отличие от Италии, где, несмотря на десятилетия бессмысленных финансовых вливаний. Юг по-прежнему оставался для Севера обузой, она успешно подняла уровень обедневшего и неконкурентоспособного Востока, подтянув его к западным стандартам эффективности и благосостояния. В отличие от любой другой большой страны Европы — Франции, Италии, Испании или Британии,— граждане Германии по-прежнему демонстрируют равнодушие к популизму любого рода, правому или левому, успокаивая своих соседей удивительным зрелищем политической ответственности. Конечно, самодовольства быть не должно, поскольку симптомы того же расстройства начали появляться и в самой ФРГ в виде «Альтернативы для Германии». Но это лишь делает еще более неизбежным продолжение сотрудничества ХДС и СДП, занимающих центр политического спектра и своим совместным примером показывающих, что значит сообща руководить Германией, каковой опыт пригодится и Евросоюзу в целом[12-2].
Сами немцы ни раньше, ни теперь не хотят гегемонии, которую история им навязала. Политическая элита от нее отшатывается; избиратели ее в упор не видят; интеллектуалы старательно избегают ее обсуждения. Однако задачи, вставшие перед страной, не ждут. Евросоюзу еще предстоит преобразовать свою (технократическую) легитимность результатов в (демократическую) легитимность оснований и стать проектом самих граждан. Внутри него обнаружились мощные центробежные силы. Вокруг Германии свирепствует популистская демагогия — достаточно вспомнить о Национальном фронте во Франции, «Пяти звездах» в Италии, Вилдерсе в Голландии, — и даже такие бастионы здравомыслия, как Швеция и Дания, оказались ею заражены. За этим заражением последовал отказ от любого рационального экономического управления, что создало угрозу для Пакта о стабильности, который Германия протащила в Еврозоне. На юге — Средиземное море, переставшее быть границей, снова оказавшись, как в старину, скорее связывающим, а не разделяющим берега, ведь через него в Евросоюз хлынули беженцы. Северная Африка и Левант от Туниса до Ливии, Египта и Сирии начали дивить на Европу, чего не было с Темных веков. На глобальном уровне Евросоюз может откатиться на второстепенные в экономическом плане роли, если и в будущем не окажется в со стоянии выйти из колеи низкого роста, слабой деловой активности, нехватки инноваций и отсутствия финансовой дисциплины.
Только Германия может своим примером и волей вывести на путь, ступив на который можно справиться с этими опасностями. От неё теперь зависит будущее Евросоюза: «Если Германия потерпит неудачу, то же самое будет и с Европой»[12-3]. Ее первоочередные задачи ни ляются двусторонними: стать одновременно «казначеем» (Zahlmeister) и «дрессировщиком» (Zuchtmeister) Европы. Германия уже является крупнейшим вкладчиком в бюджет Евросоюза, направляя в него суммы, равноценные репарациям, выплаченным по Версальскому договору, а ее потребители и вкладчики оплачивают отрицательные процентные ставки, введенные Центробанком, чтобы стимулировать кредиты расточительных соседей [141: 178-180, 41-42, 146-147]. Никто не может сказать, что Германия не щедра. Но взамен она имеет право потребовать, чтобы государства — члены ЕС привели свой дом в порядок, и проследить, чтобы они действительно сделали это.
Помимо этих актуальных соображений имеется антропологическая константа, которая важнее их всех и заключается в том, что культурные и политические системы любой величины всегда требовали наличия центра. Исторически эту потребность удовлетворяли в европейском воображении Иерусалим, Афины и Рим. Сегодня же в силу географического расположения в центре континента и наличия границ на севере, юге и востоке Европы эта символическая позиция досталась Германии. Гарантируя, что расширение ЕС на север и восток уравновесит его предыдущее расширение на юг, Берлин искал именно этой позиции и должен внимательно следить за тем, чтобы против него не сформировался латинский блок, как было предложено Агамбеном, вспомнившим о Кожеве. Германия должна сделать все возможное, чтобы сохранить Британию в рамках ЕС в качестве полезного противовеса и не позволить Франции задуматься о похожем кульбите с выходом из Союза. Всего этого требует простая геополитическая осторожность [141: 70-76, 28-29, 174-176].
Может ли все это привести к неприязни и даже страху перед новым гегемоном? Это маловероятно: немцы должны ждать не того, что их будут любить, но того, что их будут уважать, а иногда и восхищаться ими. Ведь Германия имеет решающее, парадоксальное преимущество в той роли, которую она должна теперь на себя взять. Это «уязвимый» гегемон, и причина этой уязвимости — его прошлое. Преступная природа Третьего рейха сама по себе гарантирует то, что Федеративная Республика станет флагманом демократической стабильности в послевоенной Европе и будет восприниматься в таком именно качестве. Европейцы могут быть уверены в том, что Германия не будет злоупотреблять своей властью, чем, возможно, не побрезговала бы страна, у которой за спиной не так много грехов [141: 168-170]. У них нет причин бояться некоторой муштры, которая им же на пользу. На них общая ответственность за Европу, за то, чтобы навести порядок в ее Großraum, поскольку Америка все больше сосредоточивается на своем тихоокеанском побережье, а не на атлантическом. Американские силы выведены из Средиземного и Черного морей, а также из Балтики. Новый гегемон понадобится и для того, чтобы набраться коллективной решимости для традиционных задач по управлению периферией. Соответственно Германия не может позволить себе забыть о своей роли в Ливии: значительные военные силы и готовность их применить — вот что требуется.
В подобных постмодернистских картинах немецкого верховенства в Европе снова всплыли давние тропы. По Веберу, Германия не хотела Первой мировой войны, каковая была навязана ей как великой державе, чье существование было помехой для других великих держав: «Тот факт, что мы народ не семимиллионный, а семидесятимиллионный, — вот что было нашей судьбой. Она стала основанием неумолимой ответственности перед историей, которой мы не могли избежать, даже если бы захотели» [191: 143]. Когда пришлось столкнуться не с Антантой, но с ее слабеющими потомками, этот тезаурус снова вернулся в обращение. Размер Германии, обрекает ее на ответственность — Verantwortung: ни одно другое слово ее политики не изрекают чаще, начиная с ее пастора-канцлера и заканчивая всеми остальными,— ответственность, которой она не может избежать, даже если бы захотела, а она по-прежнему и правда хочет. Такая ответственность — бремя, как его понимал Киплинг, тяжелое и болезненное. Неудивительно, что подобно послевоенной Америке, о которой с теплотой вспоминает Айкенберри, Германия после холодной войны не хочет взваливать его на себя: страну вынуждают стать гегемоном против ее воли. Применительно к таким тропам можно обновить суждение Карра: в жалости к самой себе, как и в самовосхвалении, в священнодействии самовозвеличивания власть порождает пафос, удобный ей самой. Нельзя не отметить, насколько это поучительно: ведь нигде сегодня не заметен столь ясно, как в этом современном немецком дискурсе, понятийный континуум, охватывающий разные трактовки гегемонии — как консенсуального руководства федерацией, как непреложного превосходства одной державы над другой и как единородной сестры империи.
13. Выводы
Нет лучшего средства против пафоса, чем те несогласные с американской внешней политикой голоса, что слышны внутри самих США. В последнее время два таких голоса особенно выделились несентиментальным реализмом и способностью называть вещи своими именами, не приукрашивая их. В большой работе «Трагедия великодержавной политики» Джон Миршмайер определил гегемона как государство, которое «настолько сильно, что доминирует над всеми остальными государствами в системе. Ни одно другое государство не обладает военными ресурсами, чтобы начать против него серьезную борьбу». Он доказывает, что такая гегемония всегда может быть лишь региональной, поскольку любому государству практически невозможно достичь глобального доминирования из-за сложностей с развертыванием вооруженных сил на заокеанских территориях [по: 40-41][13-1]. США давно уже являются гегемоном западного полушария, и они всегда успешно сопротивлялись — как и пристало гегемонам — любым попыткам сопоставимых с ними по силе конкурентов создать аналогичное владычество в восточном полушарии, на том или другом из концов Евразии. Однако после конца холодной войны, в обстановке, благоприятствовавшей формированию однополярного мира, США, хотя и пользовались едва ли не полной безопасностью, будучи защищены в своем собственном доминионе двумя океанами, выбрали безрассудный курс на глобальное господство. Он известен в двух версиях: «неоконсервативной», сформированной при Буше-младшем, и «либерально-империалистической» при Клинтоне и Обаме; и при той, и при другой страна увязла в войнах в регионах, не имеющих для нее стратегического значения, войнах крайне дорогостоящих и бесцельных. Внутри страны стремление к глобальному господству подорвало верховенство права, породив манию слежки и презрение к надлежащей правовой процедуре [119: 16-34; 118: р. 9-30]. Либеральный империализм оказался тупиком. Пришло время отступить к более здравой позиции уравновешивания из-за океана.