Перипетии гегемонии — страница 8 из 33

Через несколько месяцев Штадельман, которому не было и пятидесяти, умер. В следующем году было посмертно издано его небольшое эссе «Гегемония и равновесие» (Hegemonic und Gleichgewicht)[4-7]. Дехийо в нем не упоминался, однако оно могло быть написано лишь в ответ на «Равновесие или гегемонию», на что указывал другой союз, использованный в заголовке. Считая Вестфальский договор, который Дехийо даже не упоминал, кристаллизацией нововременной государственной системы, основанной на принципах политического суверенитета и расчетах равновесия, неизвестных средневековому христианству, Штадельман доказывал, что в течение примерно 200 лет, с 1740 по 1940 год, Европа, по существу, управлялась — в череде конфликтов и благодаря им — пентархией держав, которые собрались в Вене в 1815 году: Россией, Австрией, Пруссией, Францией и Англией. У истоков этого международного порядка лежит Утрехтский мир, которым завершилась Испанская война за престолонаследие, когда государственная политика Болингброка впервые обозначила ключевую для этого порядка роль Англии как «мягкого и ненавязчивого проводника равновесия в Европе». Этот баланс сохранился вопреки угрозе со стороны излишне самонадеянного Наполеона и даже после победы Пруссии над Австрией и Францией — когда военный министр фон Роон считал, что баланс окончательно утрачен, и задавался вопросом, «не является ли сегодня меч Пруссии скипетром Европы?», — и все дело было в том, что Бисмарк понимал секрет этого равновесия, известный до него Ришелье, Болингброку, Питту-младшему и Солсбери: «Гегемония и равновесие — не взаимоисключающие принципы порядка, скорее, они относятся друг к другу как вогнутая и выпуклая сторона одного итого же сосуда» [176: 9, 11-12].

Дело в том, что равновесие было возможным только тогда, когда осторожная держава, уважаемая и не воспринимаемая исключительно в качестве угрозы, следила за ним, наблюдала за динамикой составляющих его элементов, контролировала ее и управляла ею. Гегемония — это название для такого управляемого равновесия. Один маленький шажок отделяет ее положительную корректирующую роль от подавляющего господства, всеобщей власти или даже империи. Однако Бисмарк никогда по-настоящему не сделал этого шага, пусть даже его подход был не столь мягким, как у прежних блюстителей равновесия — англичан, что было связано не с тяжестью прусской брони, а с отсутствием у Пруссии островного иммунитета и флота, а также с уязвимостью позиции самого Бисмарка, зажатого между маховиками международной машины, которой нужно было управлять. С 1870 по 1890 год его внешняя политика была континентальной версией традиционного английского сдерживания и бескорыстного посредничества, нацеленного не на приобретение дополнительных преимуществ для Германии, а на то, чтобы удержать Русскую и Британскую империи одновременно порознь и в мире, дабы они стали сводом, под которым Европа могла бы наслаждаться относительным спокойствием, которое он желал сохранить, так и эдак скрепляя его и подпирая. Они, как Бисмарк однажды заметит, виделись ему псами, щелкающими зубами, которые тут же набросятся друг на друга, если он не будет держать их на привязи.

Однако Франция в системе Бисмарка оставалась пробелом, поскольку не примирилась с утратой Эльзаса и с подозрением смотрела на то, как он поощрял ее к колониальному расширению, намереваясь использовать в качестве буфера против Англии. Когда после его смерти и вопреки его намерениям создалась угроза превращения Тройственного союза в инструмент немецкого господства, Франция и Россия объединились друг с другом вопреки огромной разнице в их политических системах, и тогда пентархия закончилась: Европа раскололась на два вооруженных до зубов лагеря, конкуренция которых должна была завершиться смертоносным столкновением. Помня о катастрофическом примере Первой мировой и последующем распаде Лиги Наций, британские государственные деятели пытались с 1935 года не допустить нового раздела Европы на блоки, снова примеривая на себя роль лидера Европы, способного помочь мудрым советом и пытающегося, вдохновляясь Солсбери, интегрировать Германию в то, что теперь, когда Россия исключила себя из Европы, должно было стать тетрархией держав под эгидой Британии, то есть четверицей Англии, Франции, Германии и Италии, снова объединившихся, дабы противостоять большевистскому и американскому вмешательству на континенте. Политика умиротворения, которую проводил Чемберлен, была единственным способом восстановления благотворного, но не слишком бросающегося в глаза управления европейским равновесием, при котором прошли лучшие годы Старого Света. Однако Гитлер под влиянием Риббентропа начал, напротив, безумную политику безграничного расширения на восток, которая не могла не спровоцировать Англию, и даже, возможно, мечтал устроить в британских портах внезапный немецкий «Перл-Харбор»[4-8].

После этого был потерян последний шанс на спасение автономии Европы. Результатом могло быть лишь то, что в последующем катаклизме Германия перестала существовать как великая держава, а Британия — как гегемон. Теперь, когда настал Nachneuzeit, французский министр иностранных дел пытался подготовить путь для создания европейской федерации, основанной на взаимопонимании Франции и Германии. Но, как и в прошлом, стабильность могла быть создана только в том случае, если найдется гегемон, который будет ею править. Теперь это могли быть только США, которые когда-нибудь, возможно, будут играть ту роль, которую Британия играла в Содружестве в период с 1926 по 1937 год, когда отношении доминионов к их метрополии сводилось к образу мирной гегемонии, установившейся над ними. Народы Европы пока еще не были готовы занять такую позицию, поскольку по очевидным причинам ни один из них не желал признавать американского культурного лидерства. Однако железной логики биполярного мира, в которой сталкивались друг с другом западный и азиатский, христианский и большевистский миры, избежать было невозможно. «Европа станет пустынной землей, если только не сможет организовать Еврамерику» [176: 6].

В интеллектуальном плане конструкция гегемонии у Штадельмана и передача ее прежде всего Англии представляли собой аналитическую позицию, диаметрально противоположную таковой у Дехийо, который не замедлил с ответом. Он согласился с тем, что в «Гегемонии и равновесии» были важные идеи, однако Штадельман, по его мнению, не смог увидеть фундаментального различия между сухопутной державой и морской, между агрессивной природой первой и оборонительной природой второй: Англию нельзя приравнивать к Испании или Франции, как и смешивать стремление к гегемонии последних с сопротивлением гегемонии первой. Еще меньше можно было сравнивать актуальную позицию США, оберегающих Европу от русской угрозы, с ролью ведущих держав континента в прошлом[4-9].

Однако в политическом отношении выводы Дехийо, которые он впоследствии извлек из своего исторического нарратива, настолько совпадали с аргументами и выражениями Штадельмана, что трудно не прийти к мысли, что вместо того, чтобы молча не согласиться, Дехийо молча присвоил. В своей статье в Der Monat, журнале Конгресса культурной свободы, вышедшей летом 1954 года, идею Еврамерики — «огромного свода, защищающего весь свободный мир, включая Европу» — он датировал периодом Версаля, когда американские и британские государственные деятели рассматривали вариант «новой мягкой гегемонии», которую следовало установить англосаксонским державам на континенте, проложив тем самым путь для «мирного объединения сил свободной Западной Атлантики», способной справиться «с теми проблемами, которые представляли собой коммунисты и цветные». Но сбыться этому не было суждено. Когда США отказались вступить в Лигу Наций, последняя превратилась в довольно уродливое образование, а «Еврамерика распалась на составные части». Современники были предупреждены и знали теперь, что опять провалиться в том же проекте нельзя [35: 114-115, 121-122].

В историческом смысле послевоенное разделение Европы было, конечно, катастрофой. Но это, как Дехийо дал ясно понять в эпилоге, написанном в 1960 году для американского издания его книги, не значило, что два колосса в каком-то смысле равноценны. Островная культура Англии, окруженной морями и правящей над ними, всегда была обителью «свободного и гибкого человеческого духа», уважающего право и свободу, — духа, который распространился и на Америку, вышедшую из Англии. США, которые подошли к глобальной власти едва ли не на манер лунатика, теперь сознавали свою миссию, требующую исцелить общемировые болезни и проложить путь к международному порядку мирной демократии. Им противостояла темная сила тоталитарной бесчеловечности в России, где сбылась мечта Гитлера. Еще в XVIII веке деспотизм Петра продемонстрировал зловещие последствия господства механической цивилизации в отсталом обществе, варварской деревне на окраине Европы, которая стала угрожать последней — что заметил еще Буркхардт — примерно так же, как Македония некогда грозила свободам Греции. Теперь же Россия с ее безмерно более опасным коммунизмом держала крепкой хваткой половину Европы. Только США могли поставить преграду перед красной волной [34: 272-276][4-10].

Но хотя Дехийо и Штадельман разделяли представление о необходимости создания Еврамерики, взгляды первого коренились в метафизической склонности к пессимизму, которую едва ли можно было заметить в словах Штадельмана, хотя, проживи он дольше, он, возможно, извлек бы те же следствия из Буркхардта и своего кумира Шопенгауэра. Дехийо беспокоился из-за того, что США не слишком успешно решают глобальную задачу сдерживания, поскольку коммунисты продолжали прорывать или обходить поставленные перед ними заслоны в колониальных и постколониальных землях. Конечно, в Европе, где «команда убежденных государственных деятелей готовится революционизировать существующую государственную систему, чтобы не допустить никакой социальной революции», США подталкивали к созданию новой федерации государств, «европейской интеграции, включенной в атлантическую федерацию». И это было самое главное. Однако общество достатка, возникшее в Европе в 1960-х, таило в себе опасности. Отупляющая массовая роскошь, ненасытный материализм и устаревший пацифизм подтачивали изнутри него защитные силы Запада, который как никогда ранее нуждался в том, чтобы «обратить свой взгляд на ultima ratio regum