Перипетии. Сборник историй — страница 22 из 35

Язык дизайна между тем читается ясно, как текст теми, кто умеет читать. В августе в старинном русском городке N я рассматривала прохожих. Все как один были одеты ужасающе. «Бедность», – говорили мне заезжие, как и я, гости. Нет, и богатые, и бедные – часть определенной культуры. А мимо культуры как мимо нот – профанация, имитация чего-то возвышенного, дорогостоящего, сложноустроенного. Пластмассовая копия мраморной античной скульптуры. Сумки из дешевого кожзама с логотипами дорогих марок, которые нелегалы раскладывают по площадям всего мира на простынях, чтоб быстро собрать контрафакт в узел и делать ноги при виде полиции. Но в них сила: «опущенные» на этих простынях бренды вынуждены менять свой традиционный дизайн, иначе покупатель от них отвернется.

Так вот в городке N женщины были одеты не в простые ситцевые платья, джинсы и свитер, скромную юбочку и маечку, как выглядела бы «культурная», без пафоса, бедность – нет, на них было, как из песни Высоцкого: «У тети Зины кофточка с драконами да змеями». Они шли расфуфыренные и гордые, что облачение их не случайно, подобрано цвет в цвет: сумочка, туфли, бусики, кофта, юбка. С люрексом, стразами, воланами, заклепками, бантиками – чтоб красиво и богато, хоть и качества вещевого рынка, из дешевого полиэстера. Они идут с работы слушать в кафе шансон. Кафе тоже не простые: украшены пластиковыми традесканциями и пальмой в пластмассовой кадке с пластмассовой землей, а большие гипсовые зайцы типа садовых гномов стоят у входа рядом с ионическими колоннами из папье-маше.

Этим людям страшно хочется красоты, но ее неоткуда взять. Можно было бы наладить поставки из большого города, пока не произошло «импортозамещение», всего на свете. Того, над чем потрудились дизайнеры, не обязательно дорогого, есть и дешевое, но для этого нужно видеть что-то кроме телевизора и друг друга. Нужно усилие – небольшое, но избыточное: «А у нас и так красота». Если б они меня спросили, что не так? чисто конкретно: что? – я не знала бы, как ответить.

Вспоминаю кабинеты советских чиновников: панели из ДСП до середины стены, на полу – акриловая красная дорожка. Казалось это ужасно уродливым. А скоммуниздили этот дизайн из британской палаты лордов. Стены, обитые дорогим деревом, красный ковер, лорды в париках заседают – самый что ни на есть образец для подражания. Но подражание вышло по анекдоту «Слышали ли вы Карузо?» – «Да, Изя напел».

По-польски «красота» – «урода»: уродилась, значит. По-русски, когда про ягоду говорят: «В этом году уродилась», – это значит, лучше обычного, а про человека: «В кого ты такая уродилась только!» Человек, отличающийся от окружения, рода, – «урод», «выродок» (выпавший из рода), «отродье» (отпавший от рода). «Народ» – это как на роду написано, природа – существующая при роде, при рождающихся нас. И вот этот мичуринским образом выращенный советский род тянет за собой в «бездну вкуса» следующие поколения. Никто же не хочет быть уродом.

Мужчины городка N одеваются как раз без претензий на красоту, но с претензией на идеологию. Футболки с надписями «СССР», «КГБ», наклейки на машинах «На Берлин», «Сотрудник советских спецслужб» (такую тоже видела) мелькают там и сям.

Культуре в СССР противостояли «комиссары в пыльных шлемах» и «Как мать вам говорю и как женщина». Они были в законе, а у культуры «чубы трещали», но вот что удивительно: они выжили и распространились, как борщевик, а культура потеряла уверенность в себе, совсем как те бренды, которые вынуждены были стать неопознаваемыми, чтоб отличаться от подделок.

В начале был сад

Я, как и человечество, возникла в райском саду. Только, в отличие от Евы, у меня была мама, а ее вроде бы вырастили из стволовых клеток ребра Адама. Но не исключено, что Адам и Ева – два румяных биоробота, которых удалось-таки сконструировать по образу и подобию. Теперь мы и сами умеем в этом роде, хотя остаемся созданиями с той же программой, что была написана в Эдеме. В детстве я ощущала себя по другую сторону творения: всё и все принадлежали мне, были моим производным. Мама была потому, что была я. И бабушка, и дед, благодаря которым и возник сад.

К моему появлению они начали готовиться, когда я была всего лишь запятой в утробе. Первым делом выхлопотали участок – из своего пекинского далека, где оба работали. Это была хорошая позиция для того, чтоб просить и получать: из самой дружеской заграницы, «русский с китайцем – братья навек». Они еще не знали, что Хрущев не продолжит линию Сталина, у которого Китай был на содержании и доверии, но к отъезду стали готовиться вовремя. Когда я родилась, Хрущев показал Мао кузькину мать. Из Китая бабушка с дедом привезли целый контейнер добра: детских вещей на пять лет вперед, шелковых картин и эмалевых ваз с райскими птицами и цветами – это же все надо было куда-то поместить. Так что без дачи всяко не обошлись бы. Участок выделили в легендарном месте – 41-й километр, напротив леса, где немцев остановили под Москвой.

Быстро построили маленький домик в дальнем углу участка, а в центре стали возводить большой, двухэтажный, с террасой, крыльцом, сенями, русской печью и двумя голландскими, второй этаж украсили балконом с резными перилами и нишей – в общем, целое произведение деревянного зодчества. Садом занялись не менее тщательно: сами по себе на участке росли березы, дубы и елки, а нужны были еще цветы всех доступных видов, яблони и груши, вишни и сливы, грядки с клубникой и редиской, кусты смородины и малины.

Такая подготовка не могла не вселить в меня чувство важности собственного появления на свет: мир создавали специально для меня. И еще придан был мне в пару мальчик Ванечка, родившийся в тот же день, что и я, и оказавшийся соседом. Мы бегали голышом по траве, и с этих наших полутора лет я себя помню – как картинку, видимую со стороны, что странно, но факт – до какого-то возраста, пока не пробудилось сознание, я себя помню именно взглядом извне. Вот я встречаю первые нежно-лиловые цветы, раскрывающиеся близко от земли, от нетерпения явить бесцветному миру краску. Это крокусы, но я еще не знаю, как они называются. У меня была игрушка – железный раскрашенный бутон на палочке. Если палочку вдвинуть под бутон, он с жужжанием раскрывался, и в нем появлялась Дюймовочка. Так я и воспринимала крокусы, как явление дюймовочек на промерзшей за зиму земле. Эстафету подхватывали белые нарциссы с бледно-желтой короной на голове. Их стебли уже отрывались от земли высоко, сил хватало и на узкие стрелки листьев, которые все же переламывались посередке – мало еще тепла, мало питательного солнца. У нарциссов был чудесный тонкий запах, оттого что с ними возвращались на землю духи, улетавшие зимовать на юг.

Холод, снег и тотальная эвакуация всего живого – бабочек, жучков, листиков, цветов – были неизбежностью. Дачный рай закрывался на амбарные замки – их вешали на двери, а террасу, балкон и нишу закрывали фанерными щитами, последний замок замыкал калитку, после чего происходила передислокация меня и моей свиты (мама, бабушка, дед) в город. Себя я за живое не считала: я смотритель за всей этой живностью, его всевидящее око, бесплотное, но на сторонний взгляд похожее на ангела. Мы с Ванечкой, притаившиеся среди цветов или являющие себя миру открыто и шумно, на лужайке перед домом, хоть и без покрытых перьями крыльев, были ангелами, как их всегда изображают – пухлыми, кудрявыми, голыми двухлетними детьми. Ванечка был курчавый, но худой, а у меня были положенные складки-ниточки на ручках и ножках, но волосы прямые – вместе мы вторгались в атеистический лексикон взрослых словом «ангелочки».

Ева – из ребра Адама, это ж надо такое придумать! До столь высоких технологий мы еще не дошли, хоть и надеемся из найденных археологами костей кого-нибудь воссоздать.

Когда рай заколачивался и мы – те же самые мы – зимовали в городе, все менялось. Бабушка болела, ей делали операции, из мамы выскакивали нервы с ужасными криками, и она колола себе витамины группы В, дед закрывался в своей комнате с коньяком, который к концу вечера превращал его в персонажей картин Пикассо. Картин этих я тогда не видела, но как увидела, сразу узнала. На даче, в раю, весь этот зимний морок исчезал, все казались здоровыми и счастливыми. Бабушка варила варенье на двух керосинках, стоявших в сенях, – мне полагалась клубничная пенка. Мама ставила молоко, купленное в соседней деревне Матушкино, в русскую печь, а я ждала, когда оно станет топленым и на нем нарастет толстая коричневая пенка.

Дед подводил меня к меховому шмелю, садившемуся на перила террасы, и я его гладила. Шмель тоже любит ласку, он не то чтобы урчал, но я чувствовала, что ему приятно. Я ждала раскрытия китайских пионов, белых и розовых, как зефир: их обживали зеленые перламутровые жуки, которые восхищали меня своей неземной красотой. Я их тоже гладила, их металлическая спина – не чета шубке шмеля, но так это другой жанр, инопланетный шик. Шмель – он наш, мех-шерсть-волосы, а переливчатый жук – брат морских раковин. Дед с бабушкой привезли их из Китая несколько – больших, сохранивших шум моря, если приложить к уху. Я слушала море, хоть и не знала, как оно выглядит, и считала его и жуков явлениями другого мира. К нему же относились росшие под окнами гостиной-столовой серебристые маслины с серебряными ягодами – не те оливковые деревья, которые я люблю теперь, в Греции, Провансе, Гефсиманском саду, а какие-то особые, с несъедобными плодами. Еще были нездешние плоды бульдонежа – белые шарики на низкорослых кустарниках, обрамлявших аллею, ведшую от калитки к дому.

За калитку я выбегала часто – к колонке, из которой наливалась вода в два цинковых ведра, их дед поднимал на коромысло и нес в дом. Но однажды мне разрешили отправиться за границу моего мира – через дорогу, в лес. Дед держал меня за руку, чтоб я не заблудилась, а я и сама не отходила ни на шаг, поминутно спрашивая: «Что это?» У леса было много общего с садом: те же березы, орешники, ели, только цветы не нарядные, как у нас, а простенькие – колокольчики, лютики, иван-да-марья. Но кое-что резало глаз.