Перламутровая дорога — страница 5 из 21

Дорога была вымощена тёмным гладким камнем и начиналась непосредственно от воды. Булыжники тесно примыкали друг к другу, почти без зазора, а дорожный край представлял собой ровную линию, выложенную крупной морской галькой. Дорога тянулась очень далеко, к горизонту, и действительно создавалось впечатление, что она поднимается к небу. Собственно, ничего такого особенного в увиденном Ждан не обнаружил, разве что каменная мозаика, сливаясь в отдалении в сплошную серую полосу имела необычный перламутровый блеск.

Это обстоятельство почему-то очень встревожило Ждана, и, скорее всего, не оттого, что гранит, которым преимущественно была выложена дорога никогда не имеет перламутрового отлива, а, скорее, потому, что перламутр – это тот материал, который Ждан любил больше всего. Так созвучный стихии, его породившей, перламутр никогда не представлялся Ждану мёртвой материей. Вечно переливающийся, мерцающий, он хранил в себе тончайшие мимолётные и вибрирующие радуги моря, его цветные всполохи, чистые и прозрачные цвета, которые нечасто увидишь в окружающем мире. На него можно всегда смотреть сколь угодно долго и можно даже послушать, стоит лишь наклониться к узорчатой створке раковины – покинутой хижине морского моллюска, теперь навечно занятой беспечными фантомами моря.

– Как дела, где сейчас занят, чем живёшь, – различимы вопросы среди монотонного морского шума, вопросы, на которые совершенно необязательно отвечать, ибо тот, кто их задаёт, знает гораздо больше, чем ты. Знает, что твоя память, твоё прошлое, тоже чем-то похоже на непостоянную перламутровую поверхность – всё искрится, дышит, меняет свой знак, цвет, смысл… Дальнее становится ближним, горечь не горчит, радость не обжигает – и есть только это острое мгновение между вдохом и выдохом. Кто ты – неважно, чего ты достиг – не имеет значения, и есть ли кто-то думающий и помнящий о тебе – тоже не так существенно. И кажется, что было всё, что когда-то прикасалось к памяти – придуманное и прочитанное, чаемое и иллюзорное. И кажется, что ничего не было из пережитого: ни разочарований, ни неудач, ни предательства. И жёсткий контур Судьбы, и мягкий абрис Несбывшегося тонут в пульсирующем, перламутровом свете, рассыпаясь в невесомую горящую пыль, заполняя всё пространство между вдохом и выдохом.

Глава 4

Если бы Ждану предложили представить в своём воображении дорогу, то из всего многообразия жизненных впечатлений он, первым делом, вспомнил бы про «Владимирку» Левитана. Не тысячи виденных им дорог, трасс, магистралей пришли бы ему на память, а угрюмый Владимирский тракт, перемежающийся жёлтыми глинистыми тропами. Вверху серое, клубящееся небо, впереди бескрайние цветущие поля, вдали островки синего леса, а на самом переднем плане жесткий гравий на белой пыльной полосе.

Сколько раз он слышал и читал про несчастных колодников, шествующих угрюмой нестройной колонной по «Владимирке», но как ни пытался, не мог представить ни одного – только душный запах сохнущих трав, дребезжание кузнечиков и стрекоз, и серая пыль, мгновенно оседающая на обуви. Это заблуждение, что дороги куда-то ведут: просто по ним кто-то приходит туда, куда должно. А в общем случае – все дороги ведут в никуда, и лишь в частном – куда-то.

Но если бы Ждана спросили, почему «Владимирка», то он наверняка бы ответил, что в этой картине изображён не столько сам Владимирский тракт, сколько показана суть любой дороги, пути, по которому суждено пройти каждому. И тропы, блуждающие около, и упругий бурьян, и горизонт в сизой дымке – любая деталь этой работы рождает ощущение, знакомое всякому идущему – ощущение натруженной узорчатой вязи пройденного пути и волнующей чувственной взвеси пути предстоящего. Разве мы сами выбираем свои дороги? Это дороги выбирают и испытывают нас.

Дорога от западного маяка мало походила на «Владимирку», практического значения, скорее всего, не имела, и даже нетрудно было предположить, кто бы её мог построить. Но в отличие от колодников «Владимирки», которых Ждан никак не мог себе вообразить, строители этой дороги стояли перед ним, словно живые. И эта дорога была, пожалуй, последним из того, что им приходилось делать в своей жизни. Тёмные, неясные очертания человеческих фигур лепились вокруг Ждана, наслаивались друг на друга, пересекались, встраивались в этот мутный и вязкий тон, соединивший в себе и их тела, и их жизни, и их судьбы. И только лица отчётливо смотрелись на фоне этого чёрного живого кольца, такие разные, такие несхожие, заглядывающие так глубоко в душу, что становились понятными все их сокровенные мысли. Тысячи и тысячи глаз: вопрошающих, молящих, предупреждающих. «…Когда они шли, шли на четыре свои стороны; во время шествия не оборачивались. А ободья их – высоки и страшны были они; ободья их у всех четырёх вокруг полны были глаз…» Но эти глаза, эти лица не были чем-то отвлечённым, сторонним, чем представлялось Ждану видение Изекииля. Ждан ощущал, что каждый из предстоящих имеет к нему самое прямое, самое непосредственное отношение. Может быть потому, что среди этих людей мог бы оказаться его дед, а может быть потому, что эти люди безвозвратно увязли в своём Несбывшемся, и оттого их судьба касается всякого живущего.

Как-то давно, между страниц старого журнала Ждану попался графический лист эстонского художника Эдуарда Вийральта «Ад». Кто-то, попросту, вырезал его из подобного же издания и вложил туда, неизвестно почему и зачем.

Тысячи лиц, тысячи глаз смотрели на зрителя, лист казался живым, полным отчаяния и безысходности, – тысячи потерянных, незадавшихся судеб, канувших в небытие, взывали оттуда к живущим в лице своего единственного созерцателя.

И чем больше Ждан смотрел на эту картинку, тем отчётливей в его сознании проступало некое собирательное лицо, оно походило на все лица сразу и не походило ни на одно. Ждан не мог оторваться от увиденного, время словно бы залипло, съёжилось, хотя жизнь успела уже перескочить с одной своей ветки на другую, однако Ждан так и не смог заметить, когда лист сумел уменьшиться до размеров клетки, служившей единственному лицу, поглотившему все другие изображения, естественным обрамлением.

Ждан почувствовал, что тот, из клетки, это есть его собственное отображение, только отображение в чёрном зеркале, способном отразить все гипотетические варианты будущего. Это лицо вмещало в себя всё: и тяжесть собственной плоти, и набухшую грузность внешнего материального мира, и стремительный и блуждающий ток нетерпеливых ожиданий и пьянящих надежд, и всю замысловатость и причудливость той духовной невесомой среды, в которую погружены все люди, живущие, уже ушедшие, и те, которым ещё только предстоит придти. Никакое случайное движение, незначительное изменение не обходило стороной чёрного зеркала, оно следило всё, вплоть до пульса и дыхания, мелькания образов и мыслей, скольжения чувств и представлений. Наверное, так и должно воздействовать на человека истинное искусство – заставлять его прожить ещё одну жизнь, отражённую во всей своей сложности и многообразии в зеркале Несбывшегося.

Хотя никакой, даже самый совершенный художественный гений не в состоянии перенести на полотно всю глубину и разнообразие природы, сокрытое в её неповторимых узорах, причудливо и неожиданно преломляющихся во всякой капельке времени, падающей через наш непостижимый мир. Явь гипнотизирует, диктует, ведёт, разворачивая перед художником такую бездну, где нечего делать его собственной фантазии, поскольку образы и формы действительности превосходят по силе все самые замысловатые фантомы воображения. Всё мелькает, мерцает и ждёт своего воплощения. Кто же это писал, что Бог создал художника, дабы исправлять недостатки Его Творения! Разве можно что-либо исправлять в том, что ты не в состоянии понять и осмыслить? Да и кто из людей созидающих дерзнул бы соотнести свои дела с этой невыполнимой миссией? Нет-нет, только вглядываться, вслушиваться, вчувствоваться в миражи и шорохи мироздания и различать в них явления, у которых ещё не существует имен, и находить вещи, у которых ещё нет названий…

Ждан подался вперёд и через несколько шагов очутился внутри кольца, окружавшего его. Свет нелепо задрожал и померк, внезапные сумерки съёжили пространство и подменили время – полярный день потерял свой глянцевый аморфный лак, а ближнее и дальнее перепуталось и поменялось местами: маяк смотрелся почти неразличимым силуэтом на фоне потемневшего неба, казалось, что он прилип к нему и завис вместе с бурым солнцем над чернеющим простором, море же потерялось совершенно, ровно, как и земля, поверхность которой выдавали лишь белые камни, фальшивыми равноудалёнными пятнами перегружая и без того отяжелевшую панораму. Дорога, тем не менее, словно бы не заметила наступившей тени, оставаясь блестеть дымчатым перламутром посреди мглистого, глухого пейзажа.

Ждан почувствовал, что поглотившая его людская масса перестроилась и теперь следует за ним, но он никак не мог заставить себя обернуться, решив позволить ей сравняться с собой или же обогнать. Вскоре так и произошло. Справа, слева потянулись людские ручейки, да, именно так можно было бы определить с наибольшей достоверностью наблюдаемое. Любопытные, несколько отстранённые лица, с необъяснимой беспечностью неторопливо проплывали мимо. Это были какие-то иные люди, люди без прошлого. Невозможно было предположить, что совсем недавно Ждан видел именно их. Ни в ком он не мог заметить ни страдания, ни боли, ни мучительной памяти. Словно большая стая диковинных рыб струилась по дну каменной реки, усыпанной створками блестящих раковин. Наверное, ни с одним из проходящих Ждан не смог бы заговорить. Всё же любой разговор в чём-то предполагает равенство, а здесь его никак не могло быть. Возможно, вся совокупность, весь поток, рассматриваемый как целое, и мог восприниматься в качестве объекта достойного внимания и изучения, только не кто-нибудь взятый в отдельности, похожий на своего соседа так, как птица похожа на птицу и как рыба схожа с другой рыбой.

Не успел Ждан удивиться таким неожиданным изменениям, как почувствовал, что стая «проглотила» и его, сделав таким же рядовым участником движения. Ждан, влекомый косяком, поднимался вверх по каменной реке и вскоре ощутил на себе все неоспоримые преимущества стаи.