Пермский период — страница 9 из 11

Как мы всё это выдерживали? Легко. Нет пределов детской выносливости, приспосабливаемости и бодрости. Смеяться и радоваться даже я был способен чему угодно. В самый первый день, ещё только занимая выбранные (или назначенные?) места, мы чему-то ржали так, что Хакимов укакался. Смеялся-смеялся — и вдруг закричал: «Тихо!», залез в наступившей тишине себе в штаны, покопался там — и выудил на указательном пальце приличную коричневую какашку величиной с соевый батончик «Полёт». И начал всем подносить и показывать, хохоча громче прежнего. Его огромные за выпуклыми стёклами очков глаза так и лучились невинным весельем. И что удивительно: никому не было противно, — только весело до колик.

А смотр (или слёт), к которому мы готовились, всё-таки наступил[15]. Я был назначен конферансье. Помню удушающий стыд, с которым выталкивался из-за кулис на сцену и, глядя затуманенным взором в зал, произносил сухим изнемогающим ртом: «Выступает трупа мальчиков». Я так и говорил: «Трупа». Все смеялись, и я даже понимал, почему они смеются, но произнести: «Труппа» было выше моих сил. Почему-то это удвоенное «п» казалось мне страшно неприличным — типа «триппер», «ниппель»[16] или «аппассионата».


Оверята

Жили мы в Закамске, а в гости ездили в Оверята — сперва автобусом до Курьи, потом электричкой: Курья, Ласьва, Мысы, Оверята. Там жили дедушка Афанасий Александрович и бабушка Нюра Михайловна Сосуновы. Жили в собственной связке (пятистенок, ограда[17] и хлев с сеновалом над ним под общей кровлей). Изба стояла на дальнем от железной дороги краю посёлка: между нею и заболоченной вырубкой было, по-моему, ещё только одно подворье. Там жил толстый, вечно небритый алкоголик Кузя, от которого весело пахло мочой. За вырубкой, метрах в двухстах, стоял сосняк. В него и в другие боры ходили по грибы (боровики, грузди, маслята, опёнки, рыжики, подосиновики и подберёзовики, синявки, сыроежки) и ягоды (черника, голубика, костяника, морошка, земляника, дикая лесная малина). В лесу меня увлекало всё, кроме грибов и ягод. Во-первых, лес оказался очень разным. Тут светлый взгорок — тут сырая низина, тут поляна — тут болотце. А то вдруг дремучий сухостой. Всё это вкупе с комарами[18] отвлекало от поиска ягод и грибов, в которых я мало что смыслил. Случалось, за час или два тётя Тоня и тётя Ава насобирают по трёхлитровому бидончику отборной земляники, — а у меня донышко кружки едва покрыто: несколько земляничин, пара ягод голубики, мелкая костяника…

В августе 1991-го бабушка рассказывала, как пошла ненадолго в лес и взяла с собой маленькую Лилю (было той годика четыре, не больше[19]). Лиля скоро устала, раскапризничалась, отказалась идти дальше, прислонилась к дереву и заплакала. Вот подлинные бабушкины слова: «За сусну-то поймалася вот эдак — и давай ревить».

Чаще всего выбирались мы в Оверята по праздникам, когда съезжался весь многочисленный клан Сосуновых: тётя Тоня с дядей Витей, Ирой и Наташкой — из Мысов, тётя Ава с Галей — из Ново-Ивановки, тётя Зоя с дядей Сашей и Игорем — из Краснокамска или Перми, тётя Шура со своим Николаем и Юркой приходила пешком[20].

Дедушку и бабушку я помню, начиная с этих наших поездок. В моём допермском, раннем украинском детстве, мы уже виделись: они приезжали в гости к нам в Луку[21]. В семье осталось материальное свидетельство их гощения. Кто-то сушил на печке промокшие валенки (значит, дело было в зиму 1961–1962 годов), и один прогорел сбоку на уровне щиколотки. Дед Афанасий наложил такую прочную, аккуратную и красивую заплату, что чёрный этот валенок до сих пор стоит у меня перед глазами. Но сами дедушка и бабушка мне тогда не запомнились: я был ещё совсем мал.

В Оверятах мне очень нравилось: там всё было не так, как в городе. Готовили в избе в русской печи и в огороде на летней печке. (Однажды её трубу кто-то зачем-то прикрыл куском шифера: тот раскалился — и как взорвётся! Куски летели, как осколки снарядов.)

А какой необычной, вкусной, праздничной кормили едой! Бабушка, мама и тётки[22] пекли шаньги, делали редьку с квасом или грибную икру, на огромной сковородке жарили жарёху (картошку с грибами), лепили пельмени. Там я впервые попробовал толокно с молоком, уху из налима[23], бобы и калегу[24]. Росли в огороде и помидоры, но их выращивание было делом хлопотным и многотрудным. Сначала в ящиках на подоконнике до тепла (то есть до начала июня) выращивали рассаду, потом её высаживали в грунт, — а в конце августа, опасаясь ночных заморозков, уже и собирали помидоры — зелёными. Краснели они уже в избе, под кроватью.

Мылись в огороде в бане, которая топилась по-чёрному. Первым делом её нужно было хорошенько протопить осиновыми дровами (осина почти не даёт копоти, не зря же из неё спички делают). Потом баня ещё около часу настаивалась. После этого бабушка лезла в это пекло и дочиста мыла пол и лавки. Баня была маленькая, больше двух-трёх человек зараз поместиться в ней не могли. Поэтому мылись (и парились) небольшими группами: жару хватало надолго. Первым шёл дед Афанасий с кем-нибудь из зятьёв покрепче и попривычнее. Потом — мужики послабее со мной и тётишуриным Юркой. За нами — тётки с моими двоюродными сёстрами Ирой и Галей и прочей мелюзгой. Бабушка с кем-нибудь мылась последней.

Был случай — довелось мне попасть в баню с дедушкой. Вынести это было невозможно. Я лежал на полу, приоткрыв дверь в предбанник, и дышал в щёлочку, а дедушка, лёжа на полкй, хлестал себя веником и костерил меня на все корки за то, что выпускаю жар, не забывая при этом время от времени плескать на каменку кипятком.

Зато чувство, испытываемое после этой процедуры, было ни с чем не сравнить. Единственное подходящее для него слово — блаженство. Помню, сижу в ограде на мосту[25], без движения, без сил, и с интересом наблюдаю, как по всему телу тесно-густо покрываюсь огромными, как виноградины, каплями пота: это всё выходит и выходит из меня банный жар.

Дед после бани выпивал гранёную стопку водки[26] и ложился спать — в белых бязевых кальсонах с завязками и в такой же рубахе с разрезом на груди. Мы, дети, не шумели, понимая: сон после бани — не отдых, а мероприятие.

Спали летом на сеновале, который был устроен под общей крышей над хлевом, — не знаю сна слаще, крепче и здоровее. С сеновала на вышку[27] был переброшен трап с перилами, — я любил иногда (особенно когда народу собиралось не много) забраться на вышку и поискать там что-нибудь интересное. Как-то нашёл старый, чуть не сороковых годов, альбом карикатур Кукрыниксов. До сих пор закрою глаза — вижу носатого, чубатого и какого-то скособоченного Гитлера.

Из ограды в жилую половину вёл мост — сперва в проходную меньшую комнату, в которой зимовали. Следующее за ней помещение — большое, с русской печкой, стоявшей боком напротив двери, — и была изба. Я любил перелезть с печки на полати, которые были устроены над самой дверью, и наблюдать оттуда (налево), как кто-нибудь возится у печки (челом она выходила к окну), или (направо) за тем, что делалось в этот момент в остальной части горницы. Бревенчатые стены внутри избы были слегка обтёсаны, покрыты трещинами, и в этих трещинах можно было найти много интересного. Однажды бабушка нашла старую, дореформенную (1961 года) двадцатипятирублёвку. Дед, видать, припрятал её на какое-то богоугодное дело, да и забыл. Эх, и досталось же ему!

Дед Афанасий в те годы был ещё необыкновенно здоров и крепок, по моим теперешним представлениям — чуть ли не молод. Ему подходило к шестидесяти пяти. Он подрабатывал (вроде кладовщиком) на кирпичном заводе по другую сторону железной дороги — где-то на угорах[28]. Один раз я был там. Дед пустил меня внутрь обжиговой печи. От циклопической кладки сводов исходил остаточный жар, какой-то тяжкий и бесчеловечный. Первый интерес через минуту сменился желанием поскорее выбраться отсюда. Так, наверно, почувствовала бы себя мышь, доведись ей заскочить в бабушкину печь через час после того, как оттуда достали последние шаньги. По-моему, в тот же раз я зашёл к тёте Шуре, жившей рядом, в бараке. Это длинное бревенчатое сооружение с окнами на уровне земли после заводской печи казалось таким прохладным, обжитым, уютным и безопасным, что уходить не хотелось. Близость к земле (барак был, в сущности, полуземлянкой) придавала ему черты какой-то первобытной оседлости. Это так же отличалось от нашего городского жилья, как и всё остальное в Оверятах.

Одно из самых радостных воспоминаний. Зима, мы с Лилей вдвоём гостим у дедушки с бабушкой[29]. Конечно, более чем полувековая пропасть между нами была непреодолима. Но противоположности сходятся. Одним тёмным вечером бабушка решила поиграть с внуками во что-то вроде полупряток-полудогонялок. «Выглядело это так», — хотел сказать я, но не могу: это не могло выглядеть, потому что происходило в кромешной тьме. Итак, свет выключен, и мы трое — бабушка, сестра и я — носимся вокруг печки, пытаясь поймать в темноте друг друга. Я быстро-быстро, едва касаясь пола, перебираю ногами, — но ей-богу мне чудится, что делаю это на одном месте. Как во сне. И из окружающей меня вязкой тьмы, в которой я барахтаюсь, как муха в смородиновом варенье, доносятся восторженный визг сестры и какое-то разухабистое карканье: это бабушка хохочет во всё горло, как ребёнок отдавшись забаве.