Пермский рассказ — страница 34 из 44

Тебе. И Анатолию.

У меня пылали щеки.

— Как мне? Зачем?

— За порох.

— Ты что? Я тебе просто так, как товарищу.

— И я как товарищу. — Он посмотрел на меня удивленно и подозрительно.

— Вот послал человеку пороху, — оправдывался я перед сотрудниками. — А он, на тебе, окорок.

Ну пойми, Володь, порох стоит пятерку, а окорок… — Я не знал, сколько стоит окорок, и запнулся.

— Брезгуешь? — рассердился Володька.

Он скомкал мешок и пошел к двери.

Ну и характерец! Еле удержали парня.

Вечером мы сидели у Анатолия и пробовали недоконченный сочный окорок.

— Прохор все еще в председателях? — осторожно спросил я Володьку.

— Угу, — вздохнул он.

— Ну и как вы с ним?

— Да так, — пожал плечами Володька. — Долгая история.


Круто взялся Прохор за колхозные дела.

— Горяч, — с надеждой говорили одни.

— Ретив, — подозрительно морщились другие.

Снятый с бригадиров Ерин, бросовый человек и деревенский сердцеед, подзуживал Володьку:

— Мы молчим, а он нас кушает. Он кушает, а мы молчим.

У Ерина были круглые темные глаза и неподвижный, со складкой затылок. Прохор подарил ему будильник на общем собрании, чтобы не спал до полудня. Ерин был глубоко оскорблен.

Полетели в район продиктованные Ериным письма за подписью «Владимир Никонов и группа колхозников». «Просим снять с председателей колхоза „Луч“ Прохора Никонова, потому как есть он недостойный элемент, имеет прошлое и занимается уничижением человеческой личности».

Под группой колхозников и «уничиженной личностью» Ерин подразумевал себя.

А Володька рад был и этому союзнику.

Одна за другой приезжали в деревню комиссии — из райкома, из райисполкома, из редакции газеты, разбирались, разводили руками, пытались увещевать Володьку. Володька никого не хотел слушать и понимать. Увещевания только сильней распаляли в нем ненависть к отцу. Во всем видел он стремление Прохора выслужиться перед начальством, силой и хитростью заставить забыть о его прошлом. Володька отказался от ремонта дома за счет колхоза, демонстративно не ходил на общие собрания.

Работать он любил, работать с веселой злостью, до смертельной усталости. Однажды остался на третью ночь молотить зерно на току. Ерин сказал ему, угостив длинной золоченой папиросой с кислым залежалым табаком:

— Своим старанием обеспечиваешь славу Прохору?

Володька смутился и ушел домой.

Засела в голову эта мысль: если он для колхоза, значит, и для Прохора, если против Прохора, значит, против колхоза? Как же быть?

— Ушлый он мужик. Крепко в артель вцепился, — сказал Ерин. — Посмотришь, как он приберет в личное пользование дачу у Воробьиной купели.

За деревней была небольшая рощица. У самой дороги из-под корней горбатой сосны выбивался родничок. Он не замерзал зимой, и в студеные дни в нем купались голуби и воробьишки. Потому и звался родничок Воробьиной купелью, а деревня — Талицей.

У рощи срубил себе дачку прежний председатель — высокую, с верандой, окнами на восход. Уезжая, он продал дачку колхозу.

На заседании правления решили переселить туда Прохора: не к лицу председателю маяться без квартиры.

Но Прохор отказался, вопреки предсказаниям Ерина. По деревне пошли пересуды: неспроста, на сторону лыжи вострит. От добра так просто не отказываются. Ерин злорадствовал. Он прибежал к Володьке, запыхавшийся и довольный.

— Еще бы одно заявление сочинить: мол, дезертирует председатель, не имея высокой к тому ответственности.

Володька сперва обрадовался, но, когда Ерин ушел, скрипя сапожками, ему стало тоскливо и одиноко.

Он вышел во двор. Заметил, как покосился столб у сарая. На крыльце сковырнулась доска. Он поправил доску и прибил ее. Подумал: совсем дом запустил. Вон и крыша зазеленела.

Обидней всего было то, что Прохор так неожиданно сдался. Теперь он казался Володьке маленьким и несильным.

На полях убирали последнюю картошку. Всю неделю шли долгие, обложные дожди. Земля была жирной и скользкой, лаптями налипала на сапоги.

Володька с бабой Любой носил в носилках-ящике картошку из кучи к машине. Было удивительно, откуда в бабе Любе, этой высокой сухой старухе, мужская сила и проворство. Она перебирала грязную картошку и ухитрялась не запачкать фартук и телогрейку. Каждый раз, когда уходила груженая машина, баба Люба начисто мыла резиновые сапоги и руки. Она спросила Володьку, когда они отдыхали на ящике:

— Правду говорят, что Прохор уезжать надумал?

Володька пожал плечами.

— У нас доведут, — несмело сказала баба Люба.

Володька выругался и встряхнул носилки.

— Берись! Расселась, едят тебя мошки.

И баба Люба безропотно взялась за носилки. До самой темноты они таскали и грузили картошку, ни разу больше не присев отдохнуть. Володька видел, что баба Люба валится с ног от усталости, ему было жалко старуху, но не мог найти в себе силы сказать, чтобы она отдохнула.

Кончилась уборка. В деревне стоял запах паленой щетины. С рассвета в каждом доме пекли, жарили, парили. Мужчины прикладывались к бочонкам с брагой — проверяли, поспела ли.

В клубе было собрание. Прохор коротко рассказал о делах, потом вручали премии отличившимся. Володька ждал, что назовут его фамилию. Тогда он демонстративно уйдет. Он сидел с безразличным видом и зевал, чтобы скрыть волнение. Но его не называли.

— Последняя наша премия, — объявил Прохор, — бабе Любе. Все вы знаете эту скромную женщину. Трех сынов проводила она на фронт, ни один не вернулся. Внучку на ноги подняла. Сколько сил отдала артели и себе ничего не просила. Домишко ее, как с похмелья стоит. Решили мы на правлении подарить ей от колхоза дачу у Воробьиной купели. Обживай ее, баба Люба!

— Ладно придумано! — выкрикнул кто-то. Поднялся восторженный шум. Володька не заметил, что азартно аплодирует вместе со всеми.

Баба Люба привстала, растерянно развела руками. Только и сказала:

— Да ну вас. — Хотела что-то добавить, но отвернулась и заплакала.

У Володьки подступила к горлу теплая волна.

Дома он взял ружье. В радостном возбуждении бродил по лесу. Он не мог понять, отчего эта радость, и злился. Было морозно, под ногами со звоном хрустели смерзшиеся палые листья.

Вернулся он к вечеру.

На даче у Воробьиной купели уже справляли новоселье, а заодно и конец страды. Туда приволокли всю снедь и выпивку, заготовленную в каждом доме.

Подгулявшие мужики пришли за Володькой и, как он ни отбивался, за ноги, за руки потащили через всю деревню. Так и внесли с хохотом в дом.

Володька сразу увидел Прохора. Он сидел во главе стола, что-то горячо объяснял бабе Любе. Видимо, подвыпил, щеки его разрумянились, а нос стал белым. Володька сразу вспомнил, как Прохор, такой же разрумяненный, плечом вперед, вваливался домой и стоял, покачиваясь посреди комнаты: «Ну, пришел я», — и отбрасывал на лавку полушубок и шапку.

В бешенстве рванулся Володька, ударил кого-то локтем. Его отпустили. Кто-то протянул ему стакан с бурой ячменной брагой. Он выбил стакан, бросился к двери, выбежал на улицу.

Всю ночь, поставив на кряж керосиновую лампу, он с остервенением пилил и рубил дрова. Ночь была яркая и звездная. На бревнах искрился иней. На другом конце деревни кричали и пели песни. Володька был готов реветь от обиды, бессилия и одиночества.

Зима началась с крепкого мороза, снег еще не выпал, только в борозды и канавы намело свежей крупки.

Водохранилище стало за одну ночь. Было непривычно смотреть на ровный сверкающий простор. Казалось, подует ветер и закачается волнами лед.

Володька давно ждал этого утра. Он закинул на спину мешок, сунул за пояс топор и прикрутил к валенкам ржавые свои «снегурки».

Лед был упругий, зеленовато-прозрачный.

Володька вздохнул и с места помчался к другому берегу. Лед звенел и прогибался под ним. Свистящий стон гулко раскатывался в утренней тишине.

Сердце замирало от быстрого бега.

У другого берега, где вмерзли по пояс молодые березки, Володька передохнул. Здесь были мелкие заливы и озерца. Мерзлая седая осока торчала изо льда. Володька достал топор. Теперь он пошел осторожно, вглядываясь в дно. Как сквозь тонкое мутное стекло видны водоросли, песок. Мелкие рыбешки лениво шевелят хвостами.

Почему-то при первых морозах рыба любит стоять в траве у самого берега. Вон почти втиснулся в маленькое пространство меж дном и ледяной коркой фунтовый язенок. Володька подкрался и ударил обухом. Лед спружинил, откинув удар коротким выстрелом. Язенок стал медленно поворачиваться на брюхо. Володька вырубил лунку, достал язенка и сунул в мешок.

Гребешок солнца поднялся за перелеском, огромный, оранжевый, холодный. Вблизи лед был фиолетовый, а дальше — красный.

За полчаса Володька набил мешок рыбой и тяжело взвалил его на плечи.

Деревня уже вся проснулась. Мычали коровы, громыхала телега по замерзшей дороге. На угоре собрались женщины, с тревогой показывали на мчавшегося с другого берега парня.

— В-жих, в-жих, в-жих, — визжал лед под коньками. Володька спокойно набирал скорость. С мешком было неудобно, тяжесть тянула назад.

Лед колыхался под ним волною, лопался трещинами.

С женщинами стоял и Прохор, бледный, плотно сжав губы. Володька стал обходить полынью и сбил нечаянно шапку. Он притормозил и кругом пошел к шапке. Лед звонко хрустнул.

— Брось шапку! — заголосили женщины.

Володька рванулся, подхватил шапку и что есть силы помчался вперед. Сзади разливалась темная вода.

Прохор выхватил жердь из плетня и скатился вниз. Володька на скорости ткнулся в берег, побежал и упал на руки Прохору. Мешок шлепнулся на землю, из него вывалились широкие, как самоварные подносы, лещи.

От разгоряченного лица Володьки шел пар, волосы прилипли ко лбу.

Прохор схватил его за грудки.

— Душу ты из меня вытряс, идол контуженный!

Он отбросил Володьку и зашагал в гору.

Володька опешил. Непонятная теплота подкатила к сердцу. Вспомнил, как прежде запирал его Прохор в чулане, когда становилась река. Отхлестал однажды, когда Володька чуть не утонул. Родитель!