Пернатый змей — страница 26 из 95

Но они танцевали на тротуаре, идущем вокруг plaza, а по этому тротуару медленно прогуливались или стояли группками пеоны, глядя черными, непроницаемыми глазами на непривычно мечущихся, как бабочки, танцоров. Кто знает, что они думали, глядя на них? — восхищались, завидовали или это было лишь молчаливое, холодное, смуглолицее неприятие? Скорей всего, неприятие.

Молодые пеоны в тесных белых блузах и с алыми серапе, небрежно переброшенными через плечо, медленно прогуливались, балансируя своими огромными, тяжелыми сомбреро и стараясь не обращать внимания на танцующих. Медленно, твердым шагом, с прямой спиной, они решительно двигались сквозь танцующих, будто тех вовсе не существовало. И fifis в белых брюках, державшие в объятиях органди, старательно лавировали, чтобы уклониться от уверенно, напролом шагающих пеонов, которые перебрасывались словами друг с другом, улыбались, сверкая крепкими белыми зубами, с мрачной невозмутимостью, тяжело давящей даже на музыку. Танцующие и пеоны никогда не прикасались друг к другу, не сталкивались. В Мексике случайно никого не задевают. Но расстраивались, встречаясь с невидимой враждебностью.

Индейцы на скамейках, те тоже смотрели на танцующих, но недолго. Потом начинали давить на них своим мрачным равнодушием неприятия, как камень давит на дух. Индейцы, сидевшие с тупым спокойствием, обладали непостижимой способностью убивать любое кипение жизни, гасить все яркое и радужное.

Была, конечно, и танцплощадка для коренных мексиканцев. Однако она была отделена от улицы четырьмя стенами зала. И сами движения и смысл танца там были иные, тяжеловесные, с оттенком жестокости. Но даже и туда ходили только ремесленники и мастеровые или носильщики с вокзала, полугородской люд. Ни одного пеона — или почти ни одного.

Очень скоро бабочки в органди и fifis во фланелевых брюках сдавались, уступали, раздавленные в очередной раз каменно-неуступчивой, дьявольской враждебностью пеонов.

Странная, врожденная неприязнь индейцев к тому, что мы называем духом. Это он заставляет девчонку махать, словно бабочка, крылышками из органди. Он наглаживает белые фланелевые брюки fifi и побуждает его скакать весьма ретиво. И оба стараются болтать изящные пустяки — в современной манере.

И надо всем этим, как тяжкий обсидиан, нависает враждебность индейца. Он понимает душу, поскольку она есть кровь. Дух же, который выше нее и который определяет нашу цивилизацию, — его индеец в массе своей отвергает с первобытной злобой. И пока он не становится рабочим, зависимым от мира машин, дух современности не властен над ним.

И, возможно, это твердокаменное отрицание духа современности и делает Мексику такой, какая она есть.

Впрочем, возможно, автомобиль проложит дороги даже в неприступной душе индейца.

Кэт опечалилась, что танцы заглохли. Она сидела за маленьким столиком уличного кафе с Хуаной в качестве дуэньи и прихлебывала абсент.

Машины рано начали маленькими группками возвращаться в город. Если бандиты вышли на охоту, им лучше было держаться вместе. Даже у каждого fifi на бедре висел револьвер.

Была суббота, и кое-кто из юных щеголей остались на всю ночь, чтобы утром искупаться и пофлиртовать на солнышке.

Была суббота, так что на plaza было полно народа, и вдоль мощеных улиц, отходящих от площади, метались огоньки ламп, стоящих на мостовой, освещая темные фигуры продавцов и ряд соломенных шляп или груду pelates — соломенных циновок, или пирамидки апельсинов, привезенных с другого берега озера. Была суббота, а наутро, в воскресенье, — рыночный день. И вдруг жизнь на plaza начала, так сказать, густеть, наливаться скрытой мощью. Это из дальних деревень и из-за озера прибывали индейцы. Они принесли с собой это странное ощущение жизненной мощи, чей глухой рокот, казалось, звучал еще ниже, когда они собирались вместе.

Ближе к концу дня, с ветром, дувшим с юга, начали прибывать canoas, черные долбленые лодки с одним огромным парусом, везшие индейцев и товары на продажу к их обычному месту сбора. Все едва различимые белые деревушки на противоположном берегу и склонах далеких холмов везли на толкучку свою долю безыскусного товара.

Была суббота, и в индейцах, собравшихся вместе, проснулся инстинкт ночной жизни. Люди не уходили домой. Хотя рынок открывался на рассвете, никто и не думал о сне.

Около девяти вечера, после того как fifis пришлось закончить танцы, Кэт услышала новый звук, грохот барабанов, или тамтамов, и увидела толпу пеонов, медленно движущуюся к темной стороне plaza, где с рассветом должен был открыться рынок. Места были уже все разобраны, поставлены маленькие прилавки, стояли, прислоненные к стене, огромные корзины, в которых могли бы уместиться два человека.

В ночном воздухе звучала пульсирующая дробь барабанов, завораживая, потом протяжно вступила флейта, заигравшая какую-то дикую, бесстрастную мелодию под синкопирующий ритм барабанов. Кэт, которой довелось слышать барабаны и дикое пение краснокожих в Аризоне и в штате Нью-Мексико, мгновенно почувствовала, как ночь наполнилась вневременной, первобытной страстью доисторических рас с их глубокими и сложными религиозными представлениями.

Она вопросительно посмотрела на Хуану, и черные глаза служанки украдкой тоже взглянули на нее.

— Что это такое? — спросила Кэт.

— Музыканты, певцы, — уклончиво ответила Хуана.

— Но это что-то необычное.

— Да, это новое.

— Новое?

— Да, они приходят только на короткое время.

— Откуда приходят?

— Кто их знает! — сказала Хуана, неопределенно пожав плечами.

— Я хочу подойти поближе, послушать, — сказала Кэт.

— Там одни мужчины, — предупредила Хуана.

Кэт пошла к густой, молчаливой толпе мужчин в огромных сомбреро. Все стояли к ней спиной.

Она поднялась на ступеньку одного из домов и заметила свободный пятачок в центре густой толпы мужчин, под каменной стеной, на которую свешивались цветы бугенвиллии и свинчатки, освещенные двумя небольшими, ярко пылавшими факелами из ароматного дерева в руках мальчишки.

В середине свободного пятачка лицом к толпе стоял барабанщик. Он был обнажен выше пояса, в широченных белоснежных крестьянских штанах, прихваченных на талии красным кушаком, а у лодыжек — красными тесемками. Его непокрытая голова была повязана красным шнурком, за который, на затылке, были воткнуты три прямых алых пера, а на лбу начертан знак в виде спирали синего цвета с синей же точкой посередине, изображающей круглый камень. Флейтист был тоже обнажен до пояса, но на его плечи было наброшено тонкое белое серапе с сине-черными концами и бахромой. В толпе ходили мужчины с голыми плечами, раздавая зевакам маленькие листовки. И, не смолкая, высоко и чисто, необычная глиняная флейта повторяла свою дикую, довольно замысловатую мелодию, а барабан отбивал ритм пульсирующей крови.

Толпа росла, народ стекался со всей plaza. Кэт спустилась с высокой ступеньки и робко двинулась вперед. Ей хотелось получить листовку. Человек, не глядя, сунул ей листочек. Она подошла к свету, чтобы прочитать, что там написано. Это было что-то вроде баллады, но без рифмы и на испанском языке. Сверху был изображен орел внутри кольца змеи, кусающей себя за хвост; любопытный вариант государственного герба Мексики, на котором присутствует орел, сидящий на нопале, кактусе с огромными плоскими листьями, и держащий клювом и лапой извивающуюся змею.

Орел на листовке выглядел чахлым рядом со змеем, в которого он вцепился и который охватил его кольцом своего туловища. На спине змея был узор в виде коротких черных лучей, направленных внутрь кольца. С расстояния вытянутой руки эмблема напоминала глаз.

В западной стороне,

Недоступный ударам слепящим солнечного хвоста,

В тишине, где рождаются реки,

Мирно спал я, Кецалькоатль.

В пещере, зовущейся Черное Око,

За солнцем, глядя в него, как в окно.

Там начинаются реки,

Там рождаются ветры.

В водах загробной жизни

Я возродился, чтобы увидеть паденье звезды,

    лицом ощутить дыхание ветра.

И ветер сказал мне: Восстань! И вот!

Я иду.

Звезда, в падении, гасла, звезда умирала.

Я слышал песнь ее, песнь умирающей птицы:

Мое имя Иисус, я Сын Марии.

Я возвращаюсь домой.

Луна, моя мать, темна.

О, брат мой Кецалькоатль!

Задержи дракона солнца,

Свяжи его тенью, пока я лечу

Обратно. Помоги возвратиться домой.

Я связал клыки Солнца слепящие

И держал его, пока Иисус пролетал

В недремную тень,

В око Отца,

В животворную тьму.

И вновь я вдохнул дыхание жизни.

И надел сандалии Творца,

И пошел вниз по долгому склону

Мимо горы солнца,

Пока не узрел под собой

Белые груди моей Мексики,

Моей невесты.

Иисус Распятый

Спит долгим сном

В исцеляющих водах.

Спи, брат мой, спи, спи.

Невеста моя меж морей

Расчесывает длинные черные волосы,

Повторяя: Кецалькоатль.

Толпа стала еще гуще, и в ее центре метался красный отблеск факелов из окоте[61], горячий и яркий, и в воздухе плыл сладкий аромат смолы, похожей на кедровую. Кэт ничего не было видно за массой мужчин в огромных шляпах.

Флейта смолкла, медленные, размеренные удары барабана проникали прямо в кровь. Смутные, глухие, они действовали на сознание как колдовское заклинание, заставляя сердце биться в его ритме, лишая воли.

Мужчины в толпе начали садиться на корточки и прямо на землю, кладя шляпы между колен. И теперь это было небольшое море черноволосых, гордых голов, слегка наклонившихся вперед, и покорных, сильных мужских плеч.