— Не совсем! — отвечала Кэт. — Скорее там, — и касалась пальцем поверхности земли под косым углом.
— A-а, там! — говорила Хуана, глядя на Кэт с легкой подозрительностью: мол, чего можно ожидать от людей, которые появились из земли наклонно, как ростки camote[99]!
— А правда, что есть люди, у которых один глаз — вот тут?! — Хуана тыкала себе в середину лба.
— Нет, неправда. Это просто выдумка.
— Неправда! — восклицала Хуана. — Ты уверена? Ты что, была в той стране этих людей?
— Да, — говорила Кэт. — Я бывала во всех странах, и нигде нет таких людей.
— Verdad? Verdad?[100] — с благоговением выдыхала Хуана. — Ты была во всех странах, и там нет таких людей! А в твоей стране одни только гринго? Других нет?
Она имела в виду настоящих людей, соль земли, мексиканцев, как она.
— Там все такие же люди, как я, — холодно отвечала Кэт.
— Как ты, нинья? И говорят все, как ты?
— Да! Как я.
— И много их?
— Много! Много!
— Смотри-ка! — вздыхала Хуана почти с благоговейным ужасом от мысли, что могут быть целые страны этих несуразных, потешных людей.
А Конча, эта юная, тошнотворная дикарка, пялилась сквозь решетку своего оконца на странный зверинец: нинью и белых гостей ниньи. Она-то, Конча, лепящая тортильи, была настоящей.
Кэт шла к кухне. Конча перекидывала с ладони на ладонь кусок masa, маисового теста, которое купила на plaza по семь сентаво килограмм.
— Нинья! — звала она дикарским пронзительным голосом. — Ты ешь тортильи?
— Иногда, — отвечала Кэт.
— А? — кричала юная дикарка.
— Иногда.
— На! Съешь одну! — и Конча протягивала Кэт коричневую лапу с розоватой ладонью, на которой лежала закопченная тортилья.
— Не сейчас, — говорила Кэт.
Ей не нравилось тяжелое непропеченное тесто, отдававшее известью.
— Не хочешь? Не станешь есть? — говорила Конча с бесстыдным, пронзительным смехом. И шваркала отвергнутую тортилью на стопку других.
Она была из тех, кто не ел хлеба, кто говорил, что он им не нравится, что это не еда.
Кэт сидела на своей террасе и покачивалась в качалке. Солнце заливало зеленый квадрат сада, пальма простирала огромные, похожие на опахала, просвечивающие листья, на темном гибискусе свисали гроздья красных, как розы, цветов, при взгляде на темно-зеленые апельсины казалось, что видно, как они растут, набираются сладости.
Подошло время ланча, в час безумной жары: жирный горячий суп, жирный рис, костистая жареная рыба, вареные овощи с кусочками вареного мяса, большая корзинка с манго, папайей и прочими тропическими фруктами, которые в жару не лезут в горло.
И босоногая малышка Мария в мятом, драном, линялом красном платьице, ждущая у стола. Такая преданная. Она стояла возле Хуаны, захлебывавшейся темным пузырящимся потоком слов, и украдкой дотрагивалась до белой руки Кэт; потом так же украдкой дотрагивалась еще раз. Видя, что Кэт не сердится, она тайком клала тонкую, смуглую ручку ей на плечо, невообразимо нежно, невесомо, и в ее распахнутых чудесных черных глазах светилось темное блаженство, удивительное, и на ее детском личике, с оспинками, слегка туповатом, появлялось таинственное, игриво-лукавое блаженное выражение. Кэт быстрым движением сбрасывала с плеча тонкую, смуглую, в оспинках ручонку, и ребенок отступал назад, выражение блаженства сменялось озадаченным, но ее черные глаза по-прежнему сияли в каком-то всепоглощающем рептильном экстазе.
Пока Конча не подходила к ней и тычком локтя приводила в себя, сопровождая удар грубыми, варварскими выражениями, которых Кэт не могла понять. Блестящие черные глаза ребенка начинали часто моргать, и Мария разражалась слезами, а Конча — громким, грубым, издевательским смехом, как некая сильная птица. Хуана обрывала темный, клейкий поток слов, чтобы взглянуть на дочерей и бросить им какое-нибудь замечание, не действующее на них.
Жертва, постоянная жертва, и постоянная мучительница.
Ужасная, ужасная жаркая пустота мексиканских утр, гнетущая черная ennui[101], висящая в воздухе! Кэт чувствовала, как бессилие охватывает душу. Она уходила на озеро, подальше от этого дома, от этой семейки.
С началом дождей деревья в запущенных садах на берегу озера запылали алым и покрылись бледно-лиловыми цветами. Мгновенно ожили красные, алые и лавандовые тропические цветы. Брызги изумительных красок. Но только и всего: брызги! Рассыпались брызгами, как фейерверки.
Кэт вспоминала терновник, в Ирландии в начале года покрывавшийся белой пеной цветенья, и, вдоль изгородей и тропинок, боярышник с коралловыми крупинками ягод влажным тихим утром, и наперстянку среди голых скал, и камыш, и кустики вереска, и заросли колокольчиков. И ей нестерпимо, нестерпимо хотелось бежать от этого тропического бессмысленного великолепия.
В Мексике ветер был дик и безжалостен, от дождя приходилось спасаться — сплошная стена воды, солнце — злое, беспощадное. Оцепеневшая, сухая, ирреальная земля, в которую бьют жесткие, словно металлические, солнечные лучи. Или тьма и молнии и разрушительная мощь дождя.
Никакого согласия в природе, никакой середины. Ни красоты слияния солнца и тумана, ни мягкости в воздухе, никогда. Или слишком жарко, или слишком холодно. Жесткие прямые или зигзагообразные линии, пронзающие грудь. Ни пленительного, нежного аромата земли. Запах Мексики, каким бы слабым он ни был, отдавал насилием и противоборством на химическом уровне.
И Кэт чувствовала, что ее переполняет ярость неприятия. Она сидела под ивой на берегу озера и читала роман Пио Барохи{28}, полный яростного: Нет! Нет! Нет! — Ish bin der Geist der stets verneint{29}![102] Но ее ярость и неприятие были намного сильней, чем у Пио Барохи. Испания не могла вызывать такого неприятия, как Мексика.
Дерево клонило над ней кудрявые ветви. Она сидела на теплом песке, предусмотрительно подобрав ноги, чтобы лучи солнца не кусали за лодыжки. Несло слабым, застарелым запахом мочи. Озеро было так недвижно и прозрачно, что почти неразличимо. Неподалеку несколько смуглых женщин в одних длинных мокрых сорочках, в которых купались, стояли на коленях у края озера. Одни под палящим солнцем стирали одежду, другие поливали себя: черпали воду ковшиками из люфы и лили на свои черноволосые головы и темно-красные плечи. Слева от нее были два высоких дерева, тростниковая изгородь и крытые соломой хижины индейцев. Там пляж заканчивался, и огороды индейцев спускались к самой воде.
Она сидела в небольшом темном пятне тени посреди слепящего сияния, а мир двигался расплывчатыми черными крапинками в пустой сфере света. Она заметила смуглого мальчугана, почти голого, который с нескрываемой важностью взрослого мужчины шагал к воде. Ему было года четыре, но мужского в нем было больше, чем во взрослом. С мужанием к ним приходит неизменная ранимость, которой эти круглолицые, черноголовые, не гнущие спину дети-мужчины еще не знают. Малыш был знаком Кэт. Ей были знакомы эта драная красная рубашонка и причудливые лохмотья, которые были его, маленького мужчины, белыми брюками, как у взрослого. Знакомы его круглая голова, твердая, решительная походка, круглые глаза и быстрое мельтешение пяток, когда он удирал, как зверек.
«Что это у него?» — подумала она, глядя на маленькую фигурку, движущуюся в ярком свете.
В вытянутой ручонке малыша висела, болтая головой и слабо хлопая крыльями, птица, которую он держал за перепончатую лапу. Это была черная лысуха с белой полосой на внутренней стороне крыльев, одна из тех, которые во множестве качаются на волнах ошалевшего от солнца озера.
Малыш решительно подошел к краю воды, держа за лапу птицу, которая в его маленьком кулачке казалась огромной, как орел. Подбежал еще один мальчишка. Вдвоем они вошли в теплую, плещущую воду и, наклонясь с озабоченным видом, как старички, опустили лысуху на воду. Она поплыла, но едва могла шевелить лапами. Мелкие волны относили ее от берега. Мальчишки, как тряпку, тащили ее обратно за веревку, привязанную к лапе.
Такие спокойные, тихие, смуглые крепыши, как маленькие мужчины, две серьезные фигурки и обессилевшая птица!
Кэт вернулась к книге, но раздражение мешало ей читать. Она услышала плеск упавшего в воду камня. Утка была на воде, но теперь веревка явно была привязана к камню и не давала ей уплыть. Она качалась на волнах ярдах в двух от берега. А два маленьких настоящих мужчины хладнокровно, с мрачной настойчивостью подбирали камни и, по-индейски свирепо целясь, швыряли в слабо трепещущую крыльями птицу: очень метко. Мальчуган в красных лохмотьях стоял, как маленький индейский воин, поднимая руку и изо всех силенок швыряя камни в привязанную птицу.
Как подхваченная ветром, Кэт помчалась к воде.
— Ах, вы, негодники! Скверные мальчишки! А ну, убирайтесь! Прочь отсюда, скверные мальчишки! — со сдержанной строгостью крикнула она.
Круглоголовый кроха глянул на нее черными взрослыми глазами, затем оба бросились наутек и исчезли.
Кэт подошла к воде и достала мокрую, теплую птицу. На хромой зеленоватой лапе болтался обрывок грубой веревки. Утка слабо попыталась клюнуть ее.
Она быстро вышла из воды и остановилась на солнце, развязывая веревку. Птица была величиной с голубя и лежала в ее руке абсолютно неподвижно, словно мертвая, как это бываете пойманными дикими существами.
Кэт наклонилась и сбросила обувь и чулки. Оглянулась вокруг. Ни единого признака жизни в тростниковых хижинах, темнеющих в тени деревьев. Она подобрала юбки и босиком шагнула в горячую воду, скользя и едва не падая на неровных подводных камнях. Возле берега было очень мелко. Стараясь сохранить равновесие, она шла все дальше и дальше, одной рукой поддерживая юбку, а в другой неся теплую, мокрую, неподвижную птицу. Наконец вода достигла колен. Она опустила зеленовато-черную птицу на воду и слегка подтолкнула ее вперед, в чуть мутноватые волны, почти неразличимые в слепящем свете.