Пернатый змей — страница 60 из 95

— Зачем? — спросила она.

— Приходите и увидите.

Он исчез.

В городке было много солдат. Отправившись на почту, она увидела людей в форме, расположившихся на земле у ворот гарнизона. Было их человек пятьдесят или больше, малорослых местных, а не высоких северян. Резкие в движениях, подтянутые, как Сиприано, они тихонько переговаривались на непонятном индейском языке. Очень редко их можно было увидеть на улицах: старались не попадаться людям на глаза.

Однако население попросили оставаться дома после десяти вечера, и Кэт слышала, как в ночной темноте по улицам разъезжают верховые патрули.

В городке царила атмосфера тревоги и таинственности. Приходский священник, строгий человек лет пятидесяти, произнес в субботу яркую проповедь, в которой обрушился на Рамона и Кецалькоатля, запретив даже упоминать языческое имя и угрожая всеми мыслимыми карами прихожанам, которые читают или хотя бы слушают Гимны.

Естественно, когда он покидал церковь, люди набросились на него. Выручили солдаты, стоявшие в дверях. Они в целости и сохранности доставили его домой. Но старуху криаду, прислуживавшую ему, женщины предупредили, что если падре еще что-нибудь скажет против Кецалькоатля, то получит несколько дюймов мачете в свое жирное брюхо.

Так что его преподобие сидел дома, а его обязанности исполнял кюре.

Практически весь народ, приплывавший на лодках в субботу на рынок, отправлялся на мессу в сайюльскую церковь. Огромные двери церкви были распахнуты весь день. У ворот вновь прибывшие и те, кто возвращался к озеру, странным подобострастным жестом снимали свои огромные шляпы. Весь день в проходах и между скамьями стояли коленопреклоненные люди: мужчины, выпрямив спину и положив шляпы рядом на пол, черноволосые индейские головы с вытянутым вверх черепом тоже смотрят прямо; смирение обозначено только тем, что они опустились на колени. Женщины в низко надвинутых темных платках стоят на коленях у скамей, положив на них согнутые в локтях руки, в позе, в которой есть что-то сладострастное.

В субботу ночью в темной каверне церкви море красновато мерцающих свечей, черноволосые головы толпящихся мужчин, поодаль переходящие с места на место женщины, движение у двери: одни идут от озера, другие уходят, направляясь на рынок. Молчание — не столько благоговейное, сколько полное какого-то сладострастного восторга перед величием и пышностью внутреннего убранства храма, страстной, почти жертвенной покорности богу смерти, Распятому, обагренному кровью, или красивой белой женщине в голубом плаще с ее кукольным личиком под короной, Марии, кукле кукол, нинье ниний.

Это было не поклонение. Но своего рода оцепенение, когда безвольная душа пребывает в прострации. А еще праздник после целой недели немытой скуки в своих убогих деревеньках, в хижинах, крытых соломой. Но Кэт это раздражало.

Мужчины поднимались с колен и на цыпочках шли в своих сандалиях к выходу, размашисто крестились, макнув пальцы в святую воду. Их блестящие черные глаза смотрели расслабленно, умиленно. Вместо того чтобы воспрянуть духом, стать строже, энергичней, собранней и самоуглубленней, они выходили из храма лишь более расслабленными, умиленными, безвольными.

О, если и нужно чему-то научиться людям, а особенно мексиканцам, так это постоянной внутренней собранности. Церковь, вместо того чтобы помогать им в этом, лишь поощряет в них кроткую, сентиментальную беспомощность, когда им доставляет отвратительное удовольствие чувствовать себя жертвами, обреченными на мучения, но в то же время втайне думать со злобным презрением, что в конце концов жертвы сильней мучителя. В конце концов жертвы растерзают своего мучителя, как стая гиен неосторожного льва.

В субботу первую мессу отслужили ранним утром, с восходом солнца, вторую — в семь часов, потом в девять и наконец в одиннадцать. Маленький струнный оркестрик играл старомодную танцевальную музыку; храм, особенно ранним утром, был забит пеонами и женщинами, стоявшими на коленях на полу; колыхалось тусклое пламя свечей, в спертом воздухе тяжелыми волнами плыл дым ладана, с хоров звучало суровое пение мужских голосов, слитное, мощное, волнующее.

Люди выходили из храма с чувством умиления, которое вскоре — на рынке — сменялось ненавистью, застарелой, неизмеримой ненавистью, что лежит на дне индейского сердца и поднимается, черная и мутная, когда церковная служба пробуждает в них сладостное ощущение жертвы.

Внутри храм был унылым, как все мексиканские храмы, не исключая великолепный снаружи собор в Пуэбло. Внутренность любого мексиканского храма производит впечатление циничной наготы, циничной бессмысленности — пустая, циничная, издевательская оболочка. Итальянские церкви во многом возведены в том же стиле, однако в них живы тень и покой старинной таинственности святости. Тишина.

В Мексике такого нет. Снаружи храмы впечатляют. Внутри они — трудно подобрать подходящее слово — кричащи: пустота беззвучия, но не тишина, простота, и в то же время убийственная вульгарность, безжизненность, стерильность. Они безжизненней конторы банка, или классной комнаты, или пустого концертного зала, таинственного в них еще меньше, чем там. Вы чувствуете эти гипс, известь, побелку, густые мазки голубой или серой водной краски; позолоту, готовую отслоиться. Даже в самых пышных храмах всегда позолота, никогда — подлинное золото. Никогда не увидишь его мягкого, густого блеска.

Таков изнутри и храм в Сайюле, который Кэт часто посещала. Снаружи белая церковь была очаровательна и смотрелась празднично среди окружающего пейзажа, возвышаясь похожей на пагоду двойной колокольней над густыми кронами ив. Но внутри, казалось, ничего нет, кроме побелки и нанесенного поверх нее валиком по трафарету узора. Окна высокие и многочисленные, в которые свет льется, как в классную комнату. В одном из нефов, под стеклом, фигуры Иисуса, покрытого кровью, и Богородицы — кукла в выцветшем атласе и с испуганным лицом. Тряпичные и бумажные цветы, грубое кружево и серебро, похожее на олово.

Тем не менее, церковь очень чистая и часто посещаемая.

Месяц Девы Марии{37} прошел, голубые и белые бумажные ленты сняли, пальмы в кадках убрали из придела, и маленькие девочки в белых платьицах и с венками на головах больше не выходили во время вечерней службы. Удивительно, как европейские старинные красивые обряды в Мексике превращались в свое жалкое подобие, в дешевый фарс.

Наступил день праздника Тела Христова{38}, когда служили торжественную мессу и храм до самых дверей был заполнен коленопреклоненными пеонами. Потом короткая процессия детей в самом храме, поскольку закон запрещал религиозные шествия по улицам. Однако народ не обращал внимания на запрет. На то он и праздник, чтобы можно было еще больше расслабиться, расчувствоваться, дать волю лени. Единственное желание мексиканца — праздность.

Только это они и ценили в религии. Вместо того чтобы, как должно такому дню, нести просветление души, внутреннюю собранность, он приносил еще больший беспорядок и идиотизм.

Однако недели шли, толпа в церкви, казалось, не уменьшалась. Но толпа в церкви готова была превратиться в толпу Кецалькоатля. Такое возникало ощущение.

Пока более близкие к социалистам чтецы не стали понемногу настраивать людей против церкви. И пеоны начали поговаривать: Господь-то был не иначе как гринго, а Пресвятая Дева — грингита?

Это вызвало ответные действия со стороны некоторых священников, сначала увещевания, а потом, наконец, и прямые осуждения и угрозу кары на упомянутой проповеди. Это означало войну.

Все ждали субботы. И вот она пришла, а храм оставался закрытым. Настал вечер, а он был темным и двери накрепко заперты.

Что-то вроде испуга охватило толпу на рынке. Им некуда было пойти! Но вместе с испугом людьми овладело и острое любопытство. Может, произойдет что-то необычное.

Подобное уже происходило прежде. Во время революций многие из церквей в Мексике использовали под конюшни и казармы. А еще церкви превращали в школы, и концертные залы, и кинематографы. Большая часть женских и мужских монастырей теперь заняты под казармы всякого солдатского сброда. Мир меняется, не может не меняться.

В следующую субботу, когда храм по-прежнему оставался закрытым, как раз был большой базарный день. Привезли великое множество фруктов и прочего товара с далекого южного конца озера, аж из Колимы. Мужчины с деревянными лакированными мисками, женщины с глазурованной глиняной посудой. И, как обычно, вдоль дороги сидели на корточках люди у кучек тошнотворных тропических слив, чили или манго — все по двадцать сентаво.

Запруженный народом рынок, индейцев ни много ни мало. Церковные двери на запоре, церковные колокола молчат, даже часы остановились. Правда, часы всегда останавливались. Но не настолько бесповоротно.

Ни мессы, ни исповеди, ни легкой оргии ладана и вялого возбуждения! Глухой ропот голосов, быстрые, тревожные взгляды. Продавцы, сидящие на корточках вдоль мостовой, сжались, словно стараясь сделаться меньше, колени торчат выше плеч, как у ацтекских идолов. И повсюду парами или по трое солдаты. Сеньоры и сеньориты в черных газовых косынках или в мантильях, спешащие в храм на мессу и толпящиеся у ворот, пронзительно галдя в возмущении, хотя прекрасно знали, что храм закрыт.

Но наступило воскресное утро, и чувствовалось: что-то должно произойти.

Примерно в половине десятого появилась лодка, из которой вышли мужчины в белоснежной одежде, у одного был барабан. Они быстро прошли сквозь толпу, собравшуюся под старыми деревьями на берегу, и направились к храму. Вошли через шаткие железные ворота на мощеный двор.

У дверей храма, по-прежнему запертых, они сняли рубахи и выстроились кругом: смуглые плечи обнажены, вокруг талии голубые с черным кушаки Кецалькоатля.

Раздались мощные, раскатистые удары барабана; мужчины стояли кругом у дверей храма: блестящие иссиня-черные головы, темные плечи, снежно-белые штаны. Барабан продолжал монотонно бить. Потом зазвучала сипловатая маленькая глиняная флейта, выводя звонкую мелодию.