Пернатый змей — страница 90 из 95

Последователи Кецалькоатля в столице образовали церковь Сан-Хуана Батисто, получившую название церкви Черного Спасителя, главного Дома Кецалькоатля. Архиепископ, человек нрава холерического, призвал своих ревностных сторонников устроить шествие на эту церковь Сан-Хуана, теперь называвшуюся Домом Кецалькоатля, захватить ее и возвратить католической церкви. Правительство, предвидя, что рано или поздно это грозит столкновением, арестовало архиепископа и разогнало шествие, устроив небольшое кровопролитие.

Началось нечто вроде войны. Рыцари Кортеса открыли свои знаменитые тайные запасы оружия, оказавшиеся в конце концов не слишком впечатляющими, и толпа верующих, возглавляемая фанатичным священником, ворвалась на центральную площадь. Монтес обратил против них оружие. Но все это выглядело как начало религиозной войны. На улицах появились отряды людей в бело-голубых серапе Кецалькоатля и в ало-черных серапе Уицилопочтли, маршировавших под бой тамтамов и с необычными круглыми эмблемами из перьев на древках, эмблемами Кецалькоатля, и с длинными шестами с развевающимися на конце пучками алых и черных перьев — эмблемами Уицилопочтли. В церквах священники продолжали призывать католиков к священной войне с еретиками. Другие священники, примкнувшие к сторонникам Кецалькоатля, произносили зажигательные речи перед толпами на улицах.

Страна бурлила. В Закатекасе генерал Нарсисо Бельтран выступил в защиту церкви и против Монтеса. Но Сиприано подавил его выступление с невероятной быстротой и жестокостью, сам Бельтран был захвачен и расстрелян, а его армия разбежалась.

Затем Монтес объявил о запрете в Мексике прежней церкви и провел через парламент закон, объявляющий религию Кецалькоатля национальной религией в республике. Все храмы закрыли. Всех священников принудили или присягнуть на верность республике, или покинуть страну. Армии Уицилопочтли и бело-голубые серапе Кецалькоатля появились во всех городах и деревнях республики. Рамон трудился не зная отдыха. Сиприано атаковал, когда его не ждали, и там, где его не ждали. Он сумел переломить обстановку в наиболее недовольных штатах: Веракрусе, Тамалипасе и Юкатане и возбудить там своего рода религиозный экстаз. Необычное крещение совершалось прямо в море, а на берегу выросла ало-черная башня Уицилопочтли.

Вся страна была охвачена энтузиазмом, кипела высвободившейся новой энергией. Но при этом во всем чувствовался дух насилия и дикости, налет ужаса.

Архиепископа выслали, на улицах больше было не встретить священников. В толпах виднелись только бело-голубые и цвета земли серапе Кецалькоатля да ало-черные — Уицилопочтли. Царило ощущение избавления, восторга свободы.

Вот отчего так по-мальчишески блестели глаза Сиприано, когда он приехал к Кэт. Он был охвачен доныне неведомым ликованьем. Кэт была испугана и ощущала в себе странную пустоту. Даже подозрительный, небывалый, ослепительный триумф и впечатление новизны в лице земли не могли вполне спасти ее. Она была слишком дитя старого мира Европы и не могла, не могла перемениться так быстро. Но чувствовала, что, если получится возвратиться в Ирландию и дать своей жизни и телу передышку, то найдет в себе силы приехать обратно и принять в этом участие.

Потому что не только с ее духом происходила перемена, но и с телом, и с составом самой ее крови. Она чувствовала это — ужасный процесс катаболизма и метаболизма в крови, меняющий ее как человека, превращающий в другого человека.

И если этот процесс будет происходить слишком быстро, она может умереть.

Итак, они с Сиприано сочетались браком по всем правилам, и она на месяц переехала жить к нему, на виллу Арагон. По истечении месяца ей предстояло отплыть в Ирландию, одной. Он был согласен на это.

Странно было быть его женой. Он заставил ее погрузиться в неопределенное и спокойное состояние, она словно бы ушла под поверхность жизни и, тяжело и неподвижно, лежала на ее глубине.

Странная, вялая, приятная пассивность. Впервые в жизни она окунулась в полный покой. И разговоры, мысли стали малозначащими, пустыми, малозначащими, как рябь, что морщит гладь озера, для тварей, живущих в неподвижных глубинах.

В душе она была спокойна и счастлива. Если бы только тело не страдало от невыносимой тошноты перемены. Она погрузилась в конечный покой беспредельного открытого космоса. Вселенная раскрылась перед ней, новая и огромная, и она опустилась на глубинное ложе полнейшего покоя. Она почти достигла уверенности Тересы.

Тем не менее, процесс перемены, происходящий в ее крови, был ужасен.

Сиприано был счастлив — на свой удивительный индейский манер. Глаза у него, блестящие, черные, распахнутые, были как у мальчишки, видящего открывшееся ему впервые странное, почти невероятное чудо жизни. Он не смотрел на Кэт особым взглядом, даже не обращал на нее особого внимания. Не любил говорить с ней сколь-нибудь серьезно. Когда она хотела поговорить с ним о чем-то серьезном, он бросал на нее осторожный, темный взгляд и уходил.

Он понимал такое, что она вряд ли сознавала. Прежде всего странное возбуждающее действие разговора. И избегал этого. Как ни удивительно может показаться, он открыл ей ее собственную жажду пронзительного, возбуждающего ощущения. Она поняла, как пронзительна была вся ее старая любовь с ее огнем возбуждения и судорогами пронзительного сладострастия.

Любопытно, что, отказываясь разделять их с нею, Сиприано способствовал тому, что эти огонь и пронзительность превратились для нее в нечто внешнее. Страсть ее стала менее кипучей, а потом буря и вовсе улеглась, превратившись в спокойный и мощный поток, так горячие источники изливаются беззвучно, спокойно и вместе с тем с мощью скрытой силы.

Она почти с изумлением осознала, что в ней умерла Афродита, рожденная из пены морской, — неистовая, пронзительная, экстатическая Афродита. Сиприано мгновенным темным инстинктом улавливал в ней это неистовство и тогда избегал ее. Когда в моменты близости оно возвращалось — бурное, электрическое женское исступление, знающее подобные судороги беспамятства, — он отшатывался от нее. А она когда-то называла это «удовлетворением». За то и любила Джоакима, что он мог вновь, вновь и вновь доводить ее до этого оргиастического «удовлетворения», заставлявшего ее содрогаться и кричать в голос.

Но не Сиприано. Он уходил, как только темным и мощным инстинктом чувствовал, как в ней поднимается это желание, зарождается слепящий экстаз пронзительного удовлетворения, эти судороги Пенорожденной. Она видела, что ему это омерзительно. Он просто уходил, мрачный и непроницаемый.

А она оставалась лежать, понимая никчемность этой шипящей пены, ее странную отдельность от нее. Казалось, это приходило извне, а не изнутри нее. И в первый миг разочарования, когда подобного рода «удовлетворение» отвергло ее, явилось осознание, что по-настоящему она не хочет этого, что по-настоящему оно ей отвратительно.

И он, в своем темном, жарком молчании, вернул ее в новый, нежный, мощный, жаркий поток, когда она была как фонтан, бесшумно и с настойчивой нежностью извергающийся из вулканических глубин. Затем она раскрылась ему, нежная и горячая, продолжающая извергаться с бесшумной нежной силой. И не было такой вещи, как осознанное «удовлетворение». То, что произошло, было темным и невыразимым. Таким непохожим на клювоподобную пронзительность Пенорожденной, пронзительность, что расходится сверкающими кругами фосфоресцирующего экстаза до последней дикой судороги, исторгающей непроизвольный крик, подобный смертному крику, окончательный крик любви. Это она познала, и познала до конца, с Джоакимом. Но теперь ее лишили этого. То, что она познала с Сиприано, было удивительно новым: столь глубоким, и жарким, и текучим, словно подземным. Она вынуждена была уступить. Она не могла удержать это в одной последней судороге слепящего экстаза, который был как абсолютное знание.

И, поскольку это происходило в момент соития, то же самое испытывал и он. Ей не удавалось понять его. Когда она пробовала это делать, что-то внутри нее мешало ей и приходилось оставлять попытку. Она вынуждена была примириться с этим. С тем, что он оставался таким, темным, и горячим, и сильным, и имеющим что-то еще, но что, неизвестно. Таинственным. И чужим. Таким он всегда был для нее.

Ей почти нечего было сказать ему. И не было подлинной близости. Он кутался в свое потаенное, как в плащ, и не пытался проникнуть в ее потаенное. Он был чужим для нее, она — для него. Он принял это как неизменную данность, будто иное было невозможно. Она порой чувствовала неестественность такого положения. И так жаждала подлинной близости, добивалась ее.

Теперь она поняла, что принимает его окончательно и навсегда как чужого, в таинственном притяжении которого живет. Его безличная тайна окутывала ее. Она жила в его ауре, а он, и она это знала, жил в ее ауре, и не было ни попытки выразить это словами, ни какой бы то ни было человеческой или духовной близости. Бездумное единство крови.

По этой причине, когда он куда-то уезжал, ничего особенно не менялось. С ней оставалась его аура, ее — всюду была с ним. И они обходились без переживаний.

Однажды утром ему надо было уезжать в Мехико. Заря была прекрасная, ясная. Солнце еще не поднялось над озером, но его лучи уже высветлили вершины гор за Тулиапаном, и они горели волшебно отчетливые, словно на них сфокусировался некий волшебный свет. Зеленые морщины горных склонов можно было погладить ладонью. Две белые чайки вдруг вспыхнули, попав в вышине в луч света. Но полноводное, тихое, молчащее серо-коричневое озеро еще лежало в тени.

Она подумала о море. Тихий океан был не очень далеко отсюда. Казалось, море окончательно ушло из ее сознания. Но она знала, что ей необходимо вновь ощутить его дыхание.

Сиприано шел к озеру искупаться. Она видела, как он подошел к выложенному камнем краю квадратной пристани. Сбросил с себя одеяло и стоял, темным силуэтом выделяясь на фоне бледной, еще не освещенной солнцем воды. Какой он темный! Как малаец. Любопытно, что его тело было почти таким же темно-смуглым, как лицо. И странно, архаично налитым, с крепкой грудью и крепкими, но красивыми ягодицами, как у мужских фигур на древних греческих монетах.