Перо и скальпель. Творчество Набокова и миры науки — страница 33 из 61

Решением Лужина «выпасть из игры» определяется наше понимание структуры его характера и способов, которыми он воспринимает окружающий мир и реагирует на него. Большинство прочтений и толкований «Защиты Лужина» исходило из одной и той же ключевой предпосылки: что самым лучшим исходом для него было бы зажить счастливой, размеренной жизнью, возможно, вернув себе шахматные способности, возможно, нет, но в любом случае – в любви и согласии с женой, Лужиной (другого имени у нее в романе нет). Заманчивая картина: в конце концов, именно этого большинство и желает для самих себя (если заменить шахматы каким-нибудь собственным пристрастием и, возможно, добавить одного-двух детей). Однако в романе ничто не позволяет предположить, что стремление к подобной заурядной, обывательской жизни изначально присуще человеку или что это лучшая из всех альтернатив в любой ситуации[202]. Ведь неспроста буржуазное прозябание родителей Лужиной на протяжении всего романа служит предметом иронии. Случай Лужина – совершенно особый, и роман заставляет нас задуматься, годится ли Лужин вообще для подобной жизни. Необходимо рассмотреть, какой на самом деле для него существует выбор.

Начало романа позволяет нам заглянуть в детство шахматиста посредством воспоминаний, которые всплывают у Лужина в период выздоровления (это соотношение между детскими впечатлениями и будущими воспоминаниями о них – одна из излюбленных тем Набокова). Память Лужина показывает нам детство, которое, несмотря на все странности, все равно чудесно и волшебно, что явствует из воспоминания Лужина о гувернантке:

Через много лет, в неожиданный год просветления, очарования, он с обморочным восторгом вспомнил эти часы чтения на веранде, плывущей под шум сада. Воспоминание пропитано было солнцем и сладко-чернильным вкусом тех лакричных палочек, которые она дробила ударами перочинного ножа и убеждала держать под языком. И сборные гвоздики, которые он однажды положил на плетеное сидение кресла, предназначенного принять с рассыпчатым потрескиванием ее грузный круп, были в его воспоминании равноценны и солнцу, и шуму сада, и комару, который, присосавшись к его ободранному колену, поднимал в блаженстве рубиновое брюшко. Хорошо, подробно знает десятилетний мальчик свои коленки, – расчесанный до крови волдырь, белые следы ногтей на загорелой коже, и все те царапины, которыми расписываются песчинки, камушки, острые прутики [ССРП 2: 309–310].

Такая жизнь была для Лужина драгоценной и безопасной, несмотря на ее кажущуюся хрупкость; потому-то его страшно расстраивает новость о том, что ему придется проститься с домашней жизнью и привычным существованием при гувернантке (которую Лужин поначалу тоже принимал «с боем»).

Ежедневная утренняя прогулка с француженкой, – всегда по одним и тем же улицам по Невскому и кругом, через Набережную, домой, – никогда не повторится. <…> Кончено также приятное раздумье после завтрака, на диване, под тигровым одеялом, и ровно в два – молоко в серебряной чашке. <…> Взамен всего этого было нечто, отвратительное своей новизной и неизвестностью, невозможный, неприемлемый мир… [ССРП 2: 313].

Возможно, в этом детстве нет ничего примечательного, но для маленького Лужина оно наполнено множеством радостей и будит в нем высокую степень восприимчивости. Однако мы уже различаем признаки опасности: родителей мальчик пугает, сам он с трудом приспосабливается к окружению и предпочитает находить прибежище в абстракциях наподобие математики. К тому же ему присуще свойство вызывать у других мальчиков «ненависть и глумливое любопытство»; нет ни малейшей надежды, что он впишется в общий круг или станет нормальной частью детской или взрослой социальной структуры. Лишь когда Лужин открывает для себя шахматы, его внешнее существование приходит в согласие с внутренней жизнью. «“Большое, должно быть, удовольствие, – говорил отец, – воспринимать музыку в натуральном ее виде”. Подобное удовольствие Лужин теперь начал сам испытывать, пробегая глазами по буквам и цифрам, обозначавшим ходы» [ССРП 2: 335]. Появляются признаки того, что шахматы для Лужина – больше, чем просто одержимость. Таков эпизод, в котором маленький Лужин впервые играет в шахматы – с той самой рыжеволосой тетей, с которой у старшего Лужина роман: когда она несколько раз пытается увильнуть от игры и отложить урок до другого случая, Лужин проявляет удивительную, страстную настойчивость: «“Нет, сейчас”, – сказал Лужин и вдруг поцеловал ее руку. “Ах ты, милый, – протянула тетя, – откуда такие нежности… Хороший ты все-таки мальчик”» [Там же: 328]. Еще до того, как сыграть в шахматы самому, Лужин наблюдает за игрой одноклассников, «неясно чувствуя, что каким-то образом он ее понимает лучше, чем эти двое, хотя совершенно не знает, как она должна вестись» [Там же: 330]. Когда у него открывается шахматное «зрение», Лужин получает способность читать записи шахматных ходов: он «угадывал их гармонию по чередовавшимся знакам» [Там же: 335]. Занятия Лужина шахматами описываются как своего рода контакт с другим измерением, миром «шахматных сил» и идей. Он наслаждается игрой вслепую, потому что «не нужно было иметь дела со зримыми, слышимыми, осязаемыми фигурами, которые своей вычурной резьбой, деревянной своей вещественностью, всегда мешали ему, всегда ему казались грубой, земной оболочкой прелестных, незримых шахматных сил. Играя вслепую, он ощущал эти разнообразные силы в первоначальной их чистоте» [Там же: 356]. Во время матча с его заклятым противником Турати этот мир чистых шахматных сил все сильнее и сильнее вторгается в обычную жизнь, что наконец приводит Лужина к бредовому расстройству во время отложенной партии (и в этом есть своя логика: вполне резонно, что в ходе незавершенной партии Лужин не в состоянии выйти из мира шахмат). Набоков заставляет нас поверить, что сознание Лужина действительно пребывает в некой потусторонности, там, где чистые идеи, – в его случае, взаимодействие шахматных сил – самая что ни на есть имманентная реальность. Это мир красоты, чем-то напоминающий музыку, о чем Лужин сначала слышит от скрипача, первым показавшего мальчику шахматную доску, а затем идея родства музыки и шахмат эхом отдается в словах о «гармонии» шахматной игры. Если согласиться, что психологический портрет Лужина точен, то перед нами остается тайна: почему Лужин – «шахматный гений» [Там же: 426].

Кем спровоцирован его финальный срыв – психиатром, женой или его «шахматным отцом» Валентиновым? Рассмотрим еще раз все входящие факторы. Психиатр при поддержке Лужиной пытается вырезать шахматы из жизни героя, словно раковую опухоль сознания. Разумеется, подобные действия неизбежно веду к тому, что впоследствии Лужин откроет для себя шахматы заново и его разум неизбежно соскользнет в зазор между их эфемерным миром и окружающим физическим. Валентинов своими настойчивыми попытками заставить Лужина воспроизвести матч с Турати завершает узор, который Лужин опознает как повтор. В произведениях Набокова подобные узоры зачастую несут в себе важный смысл, и в данном случае Лужин замечает аналогию между узорами в шахматной игре и узорами в своей жизни.

Лужин – один из немногих персонажей у Набокова, который распознает значимые повторы, и его способность замечать их бесспорно связана с шахматным даром, точно так же, как способность Федора в «Даре» – часть его художественного таланта. Однако Лужин заходит гораздо дальше: так сильно и глубоко увлекается миром идей и образов, что выпадает из обыденной жизни (то же происходит с Федором, когда он пишет). Лужин уже дважды впадал в бредовое состояние: в детстве после первого взлета к славе шахматного вундеркинда (что заставило его сбежать из дома) и во время матча с Турати за чемпионское звание. Коротко говоря, Лужин по своей природе легко поддается влиянию мира идей[203]. Обычный мир над ним почти не властен; Лужин больше принадлежит к миру шахматных сил и идей: «…внешнюю жизнь принимал как нечто неизбежное, но совершенно не занимательное» [ССРП 2:360]. Положение Лужина сродни положению Цинцинната в «Приглашении на казнь», который явно не на своем месте в окружающем мире топорных декораций. Иными словами, восприятие Лужиным мира идей и тесная связь с этим миром, представленным шахматными силами, делают его плохо приспособленным для окружающего его мира, в целом куда более конкретного, чем абстрактный мир «шахматных сил». В рядовых турнирах, участвовать в которых безжалостно отправлял его Валентинов, шахматные способности Лужина как будто меркнут, несмотря на то что внутренний творческий импульс никуда не девается: «Чем смелее играло его воображение, чем ярче был вымысел во время тайной работы между турнирами, тем ужасней он чувствовал свое бессилие, когда начиналось состязание, тем боязливее и осмотрительнее он играл» [ССРП 2:362]. Его падение с самого высокого, звездного уровня и превращение в «осторожного, непроницаемого, сухого игрока» вызвано скорее участием в турнирах, то есть погружением в реальный мир, чем гармонией с «шахматными силами», которые теперь проявляются лишь в «тайной работе между турнирами» [ССРП 2: 362].

Падение с вершин славы безошибочно увязывается у читателя с тем, как Лужина эксплуатировал Валентинов, озабоченный исключительно прозаическим успехом и наживой. У Валентинова

была своеобразная теория, что развитие шахматного дара связано у Лужина с развитием чувства пола, что шахматы являются особым преломлением этого чувства, и, боясь, чтобы Лужин не израсходовал драгоценную силу, не разрешил бы естественным образом благодейственное напряжение души, он держал его в стороне от женщин и радовался его целомудренной сумрачности [Там же: 359–360][204].

Эта откровенно фрейдистская интерпретация психологии Лужина оказывается заведомо ложной и чуждой логике самого романа, потому что как только в жизни Лужина появляется любимая женщина, шахматные способности к нему возвращаются. Если согласиться, что первоначальные отношения Лужина с невестой призваны показать положительную душевную динамику, то перед нами процесс – в мире романа существующий в свернутом виде, – в ходе которого игра в шахматы и эмоциональная привязанность к другому человеку взаимно обогащают друг друга. Однако Лужин и его жена не единственные персонажи романа, а все остальные сговариваются, чтобы изничтожить страсть, поглощающую маэстро. В подобном мире само существование Лужина становится невозможным.