но не в поиске шаблонных причин, объясняющих черты личности. Он признает уникальность личности Пнина и интересуется ею, его индивидуальным «Я», даже если это «Я» помещено в переплетение причинных отношений, которые в разной степени определяют его поступки. В этом подходе рассказчик следует У Джеймсу, по крайней мере тому, что тот постулирует в «Принципах психологии». Желание Пнина защитить свою частную жизнь – это в какой-то мере желание самого Набокова, но оно также отражает принципиальную недоступность любого внутреннего «Я» любым внешним наблюдателям, независимо от подхода (об этом Набоков писал в эссе «Пушкин, или Правда и правдоподобие»). В. В., может быть, и надеялся, что даст читателям возможность хотя бы мельком увидеть «Истинную жизнь Тимофея Пнина», но его попытка заканчивается ничем, так же как несостоявшаяся «катастрофа» в первой главе. Если не считать самых базовых составляющих, таких, как объяснение подробностей чувственного восприятия или других физиологических явлений, психология для Набокова не раскрывает секретов личности. Секреты – или «тайны», как они названы в романе «Под знаком незаконнорожденных», – всегда ускользают от постижения, даже если расследует их не фрейдист.
«Пнин» относится к произведениям, далеким от того, чтобы всерьез исследовать психологию персонажей, вопреки, а может быть, и вследствие их антифрейдистской направленности. Кроме этого романа, к данному ряду относятся также «Ада» и «Прозрачные вещи». Безусловно, из произведений Набокова, написанных от первого лица, «Ада» содержит меньше всего психологических нюансов, и это тем ироничнее, что по сюжету Ван – психиатр. Самое близкое к психологическому самораскрытию, на что способен Ван, это описание собственных эстетических и эротических реакций на телесное существование Ады. Нас побуждают дать этическую оценку поведения Вана и Ады по отношению к Дюсетте, но и здесь не таится никаких сокровищ психологии. В своих поступках любовники руководствуются нарциссизмом, и их несомненное следствие – гибель Дюсетты – вызывает у обоих подлинные угрызения совести. Однако в целом Ада и Ван предоставляют читателю мало пищи для психологических размышлений – разве что как иллюстрация к исследованиям Ч. Домброзо взаимосвязи гениальности и безумия. Они любят; распутничают; они (особенно Ван) ревнуют; создают творческие работы; расстаются и воссоединяются. Они вслепую разжигают чувства Дюсетты к Вану, представляющие собой смесь эротической и романтической любви.
Любовная одержимость уже взрослой Дюсетты не вполне понятна и являет собой самую подлинную из психологических загадок романа. Что стало причиной ее любви к Вану – не то ли, что в восемь лет она увидела близость брата и сестры? Усилилась ли эта любовь, когда Ван подарил девочке книжку стихов, чтобы отвлечь Дюсетту, пока они с Адой забавляются вдали от «злющей зелени» ее глаз [ССАП 4: 206]? Наконец, почему эта любовь так отчаянна, что Дюсетта готова свести счеты с жизнью, если не заполучит Вана хотя бы физически? Читатели практически ничего не знают о внутренней жизни Дюсетты, и это странно, если учесть, что в архитектонике романа она играет главную роль, что доказывают самые убедительные и скрупулезные интерпретации (см., например, [Бойд 2012: 154–254]). Как полагает Б. Бойд, Дюсетта – стержень, на котором держится этическое равновесие романа, воплощенная самоотверженность как противовес чрезмерно занятым собой Вану и Аде [Там же: 414–415]. Конечно, наше читательское неведение, скорее всего, отражает неведение самого Вана, ведь он наш единственный проводник по Антитерре. Для психиатра он удивительно скрытен во всем, что касается сознательных или подсознательных мотивов, движущих им самим и его сестрами.
Нам так и не дано понять, почему Дюсетта покончила с собой, – и отказ Вана от попытки предоставить более сложный (но все равно вымышленный) отчет о ее психологии показывает, что он осознает непостижимость ее сокровенной натуры. В этом смысле поступок Дюсетты сродни некоторым другим самоубийствам в произведениях Набокова – Хэйзель Шейд в «Бледном огне», Дужина в «Защите Дужина» или безымянного юноши в рассказе «Знаки и символы»: хотя определенные причинные цепочки что-то отчасти объясняют, полной ясности относительно причин, по которым страдающая душа решила уйти из жизни[215], не наступает. Причин может быть сколько угодно, но психологические мотивы все равно остаются тайной за пределами постижения.
Чужая душа
Дюсетта, подобно Шейдам и сестрам Вейн, как будто способна после смерти влиять на живых, и эта странность весьма значима; возможно, она обусловлена набоковским пониманием взаимодействия разумов и форм, в которых они бытуют помимо дискретного существования внутри отдельного черепа. Это посмертное воздействие принято толковать как призрачное – так, например, его объясняет В. Александров в книге «Набоков и потусторонность», и есть все основания полагать, что Набоков рассчитывал на подобные объяснения (независимо от того, верил ли он сам в «реальность» этих явлений). Но скорее всего, он допускал и другие возможности – версии, которые он более открыто высказывал в 1920-е – начале 1930-х годов. По меньшей мере в двух своих произведениях – некрологе Ю. И. Айхенвальду (1928) и «Соглядатае» (1930) – Набоков выдвигает предположения о том, что умершие продолжают существовать в сознании тех, кто их знал. В статье «Памяти Ю. И. Айхенвальда» Набоков выражает скорбь по поводу безвременной трагической гибели любимого друга. В некрологе звучит не только уважение, но и любовь в сочетании с горечью утраты. «Умер Юлий Исаевич Айхенвальд», – пишет он, но вскоре пересматривает это утверждение и заявляет, что Айхенвальд продолжает жить в сознании друзей, знакомых и даже читателей. «О да, есть земная возможность бессмертия. Умерший продолжает подробно и разнообразно жить в душах всех людей, знавших его. <…> И каждый по-своему воспринял человека, так что покойный остался на земле во многих образах, иногда гармонически дополняющих друг друга» [ССРП 2: 668]. Можно объяснять это сентиментальностью, нежеланием проститься навсегда, или же просто уверенностью, что это правда; так или иначе мысль совершенно ясна: это посмертное присутствие – не совсем то же самое, что простое воспоминание о человеке. Набоков говорит о том, что между умами хорошо знакомых людей возникает нечто более существенное, что другие люди оставляют отпечатки в нашем сознании навечно и эти отпечатки влекут за собой осязаемые психологические последствия. Этой же мысли вторит и Смуров в «Соглядатае» (1930), который, застрелившись, уже верит, что он – лишь длящееся присутствие в сознании других людей, потому что инерция жизни позволяет разуму существовать за порогом смерти. Если «призраки» в таких произведениях, как «Бледный огонь» и «Ада», относятся к этому типу, то есть представляют собой скорее фрагменты разума ушедших, чем порождения более традиционной «потусторонности», то оказывается, что Набоков выдвигает поразительную гипотезу: разум, или психика, отдельного человека состоит из слоев впечатлений, оставленных другими людьми, помимо всего того, что можно идентифицировать как базовое «Я». С этой точки зрения психология одного человека несет в себе даже больше «тайн», чем намекалось в размышлениях Круга из романа «Под знаком незаконнорожденных». Возможно, Дюсетта продолжает жить в форме собственных отражений в сознании Вана и Ады; но в таком случае сознание это далеко не так целостно, как ощущают его носители. Эти возможные вкрапления чужих «Я», которые прячутся в сознании любого из нас, усложняют задачу охарактеризовать психологию отдельно взятого человека: ведь они умножают количество факторов влияния, которые присутствуют в сознании, как на переднем, так и на заднем плане[216].
Именно эта проблема оказывается в центре «Бледного огня», в котором несколько персонажей, судя по всему, существенно влияют на душевную жизнь других, даже, можно сказать, с того света. Чарлз Кинбот сочиняет комментарий, предисловие и указатель, а в романе присутствуют трое мертвых персонажей, из которых он знал лишь одного – Джона Шейда. Роман представляет собой сплав двух историй: с одной стороны, попытка Шейда понять и оценить собственную жизнь и смерть дочери, с другой – история фантастического, выдуманного Кинботом мира под названием Зембля. В каждой из них читателю предлагается прямой рассказ главного действующего лица: Шейда в поэме и Кинбота в комментарии. У обоих повествований откровенно психологическая цель: поэма – это словесное исследование Шейдом собственных чувств и реакций на тяготы жизни; комментарий – запутанное и сложное усилие Кинбота преобразить собственные глубинные тревоги в абсолютно новую словесную ткань, представить историю своей жизни в новой форме и связать ее с великой поэзией. Отчасти потребность сделать это вызвана его гомосексуальностью, особенностью, из-за которой ему очень не по себе, особенно в снах[217]. Любопытно, что история Кинбота не содержит никаких предположительных причин для гомосексуальности. И вообще, из его рассказа мало что можно узнать о подлинном Кинботе-Боткине, точнее, совсем ничего. В его гомосексуальности мы можем быть уверены: в истории о Зембле имеются все признаки фантазии, где воплощаются мечты, – ведь в ней изображена страна, где мужская гомосексуальность не наказуема и не порицаема, и даже считается уделом элиты. Своим откровенным любострастием повествование пресекает любые попытки истолковать его во фрейдистском ключе: здесь нет ни шифрованного языка, ни тайного подтекста или незаконных сексуальных желаний. Все происходит в открытую. Этот роман, как и «Отчаяние», переполнен ложными следами для психоаналитического толкования (например, длинный туннель, которым Король бежит из дворца, – некогда он использовался для тайных встреч его предка с актрисой; или красные шапочки двойников, включая колпак теннисного аса Стейнманна). Но в конце все эти следы, как обычно и бывает, никуда нас не приводят, и мы все так же решительно ничего не знаем об «истинной жизни» ученого «В. Боткина», alter ego Кинбота. Если допустить, что знакомство Кинбота-Боткина с Шейдом было важным источником шаткого внутреннего равновесия, то смерть поэта кладет конец этому равновесию, и все, что Кинбот может сделать, – это закончить свой «комментарий». Кинбота подкосило убийство Шейда, в чьей гибели он считает косвенно виновным себя: оно лишило его единственного доступа к творческому исследованию личности. Он находит новую отдушину в своем комментарии, который поддерживает его, пока работа не завершена. О психологических мотивах, движущих Кинботом, мы можем сказать лишь, что