Хашем заводит мотоцикл Аббаса, тщательно мыском отводя рычаг в сторону, целясь дрыгнуть им вниз порезче. Делает он это неустанно, взяв руль за рога, подкручивая ручку газа. Я каждый раз замираю, когда его нога зависает перед тем, как ринуться вниз, послав поршни навстречу друг другу. Я ожидаю, что после сочного хлопка взревет движок, задымит труба, горячим выхлопом ударяя, будто кисточкой, в ноги, и мы вскочим и помчимся, отрывая на виражах коляску: еженедельный объезд всех кордонов занимает полдня, мы вернемся уже после заката, на мягких лапах, потихоньку нащупывая в звездных потемках мутной, ныряющей фарой след протекторов. Кое-где по земле вспыхивают стеклянные зенки ночных охотников…
Мотоцикл никак не заводится, Хашем отходит в сторону, перекур.
— Ты извлек из «Досок» формулу?
Хашем прищуривается от дыма.
— Да.
— Она работает?
— Я знал, когда ты придешь. 17 октября 200… года. Ошибся на день.
Хашем закусывает фильтр и снова берется за руль, заносит ногу.
…Мы с Хашемом дрались друг с другом только три раза в жизни. Один раз он кинулся на меня, когда заставлял преодолеть страх высоты — в предгорьях на спуске к Гиркану: темнело и не было иного пути, кроме как спуститься через водопадный двухколенчатый колодец — швырнуть вниз рюкзаки и босиком в распорку, по гладким стенкам… «Все просто! Страх побеждается примеркой иной роли. Ты только представь, что не боишься, ну нисколечко!» — увещевал меня Хашем. Но не тут-то было. Нашла коса на камень. До сих пор под ложечкой сосет при воспоминании. Другой раз мы столкнулись в изнурительном походе, когда голодали уже четвертый день. Не рассчитали рацион, сожрали все запасы на середине безлюдного маршрута у границы с Дагестаном. Если бы пастухи нас не накормили, совсем бы сдохли. На тропе жевали незрелую мушмулу. Такой способ путешествовать Столяров называл «укрощением надпочечников». Ссора полыхнула на ровном месте, мы просто опомниться не успели, как кинулись друг на друга. А после — месяц, больше — не разговаривали, избегали внешкольных встреч. Хашем запропал тогда в театре, я устал искать способа примириться и пошел со Столяровым в серфинговый поход. Доски мы нагрузили гермомешками и потихоньку шли вдоль берега, через четыре-пять часов высаживаясь для перекура. Тогда как раз впервые я и познакомился с Ширваном — мы шли до устья Куры и по правую руку тянулось его степное море, оно влекло себя пересечь. В том походе я читал Шаламова и, потрясенный, примчался к Хашему с книжкой в руках. Я прочитал ему рассказ, где заключенные роют шурф. Где говорится, что изнуренные люди всегда злые, что они бросаются друг на друга по любому поводу.
— Что ж, нечего тогда голодать, — согласился Хашем. — Люди в нечеловеческих условиях малочеловечны, это правда. Прежде чем требовать от людей добра, их надо накормить. Вот почему в пустыне ни милости, ни мысли, ни человечности. Все подчинено охоте.
Третий раз мы дрались с Хашемом позавчера. Из-за Терезы.
Под конец Ширван мне стал сниться птицами, которые падали внутрь меня, одна за другой, и горло давилось пухом, пером, царапалось коготками, пока спал, весь я должен был открыться птицам, пустить их внутрь. Однажды я проснулся от того, что вдруг увидел себя внизу, как отдельное тело. Мне захотелось спуститься вниз поскорей, обнять себя, и я потеснился во сне и принял себя-другого в руки, приобнял, снова засыпая, неглубоко, в нежном послесонье. Другой раз я снова был высоко, но не видел себя, а плыл над Ширваном, и казался он мне ладонью, изборожденной линиями судьбы, рассеченной каналом, — линией жизни, входившей в береговые бугры, и я подносил ладонь к глазам, сверяя узор джейраньих троп с клинописью папиллярных линий.
…Тем утром я очнулся вообще. Человеку спящему трудно осознать, что он спит. Так и мне было трудно отстраниться и понять, что я сам вовлечен глубоко в это сумасшествие. Мой друг Хашем был на грани того, чтобы объявить себя Богом, по сути, он уже совершил это, я находился рядом — не то потакая ему, не то готовясь его заклать. Как это произошло? — спрашивал я себя. Как я оказался в полностью вывернутом наизнанку и в то же время магически привлекательном состоянии — не то игры, не то неожиданной истины?
Надо ли мне расстаться с ним? Вокруг меня тот мир, в котором я и не чаял оказаться. Люди, которые меня ценят и уважают не только потому, что я друг их вождя. Я реально могу помочь им — и помогаю. Люди, захваченные вместе со мной одним делом. Рядом со мной наконец женщина, которая мучила меня четыре года, женщина, уничтожившая меня, — а теперь вдруг она капитулировала, оставила человека, который не давал мне покоя, и живет рядом, тоже захваченная той же, что и я, мыслью, тем же делом.
Я не говорил с ней, мы разделяли культ Хашема, веруя в него негласно. Тереза, я замечал, тянулась ко мне, приветливо смотрела в мою сторону несколько раз — за обедом, на раздаче, когда наливала в котелок суп или подносила тазик с тушеными баклажанами. Во время радений, покрывшись платком, она стояла в сторонке и кивала в такт музыке с полузакрытыми глазами. Ей очень шел повязанный платок… Я не решался с ней заговорить, потому что боялся спугнуть наваждение. И вот в тот день впервые за пять или шесть недель я специально вызвался съездить на Восточный кордон за газовым баллоном. Вернувшись, я стал устанавливать его, прервав готовку. Тереза снимала пену — в котле бурлил бульон вокруг бараньих ребер. Я отвинтил подводку, заменил прокладку, поставил новый баллон.
— Как ты живешь? — спросил я.
— Спасибо. Живу. Ты как?
— И я ничего, кажется. Но еще мне кажется, что я схожу с ума.
Тереза внимательно на меня посмотрела, но быстро потупила взгляд, стряхнула с шумовки пену, стукнув ею о край тарелки.
Я вздрогнул.
— Ты правда думаешь, что он — Бог?
— Кто? — встревожилась Тереза.
— Хашем.
— Бог?
— Да.
— Как это — Бог? Почему Бог? — Тереза отошла от плиты.
— Не притворяйся, будто не понимаешь. Зачем ты здесь?
— Я люблю его.
— Как так — любишь? — испугался я. — Я тоже его люблю.
— Я иначе, — Тереза подняла на меня глаза и снова опустила.
— Ты любишь его как мужчину? — сказал я со смешком презрения.
— Да.
— Но вы ведь не спите друг с другом?
— Я прошу тебя.
— Господи, но за что?
Тереза молчала, водя шумовкой в чистом уже бульоне. Ребра из него торчали. Остов корабля.
Не то запах вареной баранины, не то какая-то ставшая очевидной степень нечистоты, выхваченная лучом святости, навсегда отвадила меня от Терезы. Так бывает. Как отрезало. Я еще сам в это не верил и страдал по инерции. Но дело было сделано.
Вся моя критика Хашема разбивалась об одно: в него верили. Ему верили как ученому, верили как дервишу, верили как человеку, его прозвали Повелителем Птиц — Гуш-муллой… К нему отовсюду стекались люди. Они охраняли природу, джейранов, птиц — защищали национальное достояние. Да еще он и на довольствии содержал свой Апшеронский полк имени Хлебникова! Он кормил егерей, выплачивал крохотную, но регулярную зарплату, выращивал и продавал в зоопарки и богачам редких красивых птиц, водил егерей на шабашки, вместе они добивались от прорабов справедливой работы, верного заработка. Продажа двух черных лебедей обеспечивала выручку, на которую можно было приобрести мотоцикл или выдать месячное пособие егерям. Один за всех и все за одного — главный принцип существования бедняков.
Помимо социальной крепкой конструкции, Хашем в Ширване устраивал удивительные демиургические зрелища. Наследуя Штейну, он осмысливал действительность при помощи театра. Егеря с головой погружались в эти постановки, сами делали луки, арфы, деревянные мечи. Хашем особенно любил разыгрывать библейские темы.
Мне особенно запомнился пир у Валтасара, где в качестве танцовщиц очень старались переодетые в женщин юные егеря, тщательно брившие ноги под смех и шуточки товарищей.
Выбрав часть ландшафта в качестве сцены, Хашем выстраивал диспозицию массовки и расставлял точки наблюдения, в которые помещал муляжи кинокамер. Они представляли собой простые треноги, с укрепленными на них рамками и вынесенной полочкой для подбородка, к которой необходимо было приложиться, чтобы верно откадрировать поле зрения. Хашем запрещал мне снимать, требуя оживлять эти визионерские камеры только своим зрением.
От меня требовалось перебегать от камеры к камере и наблюдать в рамку единственный показ этого удивительного фильма. Хашем перед началом выдавал мне бумажку, на которой была выведена последовательность чисел — схемы монтажа: скажем, 1 (3) — 2 (7) — 4 (2) — 3 (3) — 2 (5) — 1 (1) — именно в таком порядке я должен был передвигаться от камеры к камере и в течение стольких минут (в скобочках) видеть взятое в рамку действие. Но все-таки несколько снимков я украдкой сделал. В рамке, благодаря усечению плана и чему-то еще неведомому, высекавшему магию кино, я наблюдал совсем не то, что видел разогнувшись, поверх: как группки людей с голыми ногами, полыхающими наготой сквозь рванье хламид, выбегают из-за пригорков и долго сбегаются навстречу, сшибаются, издавая деревянный грохот мечей, щитов и посохов. Как вдруг из глубины второй камеры открывается отряд филистимлян на верблюдах, которые рассекают сражающуюся толпу. Восстанавливается строй, и выходит кудрявый рыжий парень с пращой. Я знал всех участников представления. Но с такого расстояния и в этих костюмах они часто оказывались неузнаваемыми…
Зимой Хашем все чаще стал пропадать в Ширване, пропуская даже пятничные представления. Возвращаясь из командировки, я уже не надеялся его застать. И в степи больше никак не мог выследить, лишь однажды видел у моря: он сидел перед штормом на камнях, медитировал. Я не стал его беспокоить. Нередко Хашем возвращался из Ширвана не один, а с группой верующих. Помню такой случай. Оборванный мужчина, вышагивая широко за Хашемом, нес на руках мальчика лет десяти, тот был, похоже, без чувств. Мужчина кричал, приплясывал, стонал, плакал, падал на колени перед Хашемом, который наконец увел его в сарай. После, выйдя из сарая, мужчина двинулся к воротам, выкрикивая: «Благословен пророк! Благословен пророк!»