Перс — страница 31 из 123

На День Победы в десятом классе я притащил на линейку четыре ведра тюльпанов. А когда выходил с нашего двора в последний раз, вернулся от калитки, выбрал горсть земли с тремя луковицами, взял с собой. Первую луковицу я съел спустя полгода, в полночь, закусив дешевое калифорнийское вино из непривычно широкого горлышка, проливая за ворот, — на мосту Золотых Ворот, дыша, кусая, задыхаясь поднимающимся от океана туманом, глядя в дрожащие от слез огни неведомого еще континента…

Ужинал в «Раковине» на бульваре. Здесь торжествовал банкет. Принимали русскую делегацию. Официант, меняя тарелки, вопрошал: «Это будишь?»

Прошел аллеей шахидов мимо молодых чистых лиц, глядящих из отполированных мраморных потемок 1990 года.

Поднялся в Крепость, там все было по-прежнему, тело сразу вспомнило все траектории улочек, тупиков. Я шел и вспоминал свой последний приезд в январе 1990 года. Семья наша жила на чемоданах у знакомых в Москве. Оставалось только продать дом на Артеме. Мать настаивала на том, чтобы мы его бросили. Но отец решил ехать. Мать вошла с ним в клинч. Тогда оформили доверенность и послали меня. Благоустроенный финский дом с пристройкой и ухоженным садом, в котором с 1946 года жила наша семья, я продал за триста долларов. Я продал его барыге, продавцу газированной воды, чей лоток стоял у почтового отделения. Арслан-ага скупал за бесценок дома отъезжавших. Шесть замызганных полсотенных бумажек мать хранит в папке вместе со всеми документами: паспортами, свидетельствами о рождении — ветхими пожелтевшими гербовыми бабочками и клеенчатыми бирками с записью веса и роста детей.

Город роился. Едва ли не первое, что я увидел, пройдясь по набережной, — как из пятого этажа дома Красильникова, дома с химерами над карнизами, в котором находился магазин грампластинок, выпал человек. Я подбежал. Мужчина лет сорока, заросший щетиной, в чистой рубашке с высоким воротником, лежал навзничь на тротуаре в ореоле черной крови. Кругом никого не было.

В Крепости я видел, как дети под гору по булыжной мостовой катаются на белом грохочущем рояле. Пристань грузового порта была полна отъезжающих на пароме, который возвращался обратно через сутки; люди боялись ночевать в городе, ночевали на пристани; паромы и катера обстреливались с захваченных судов из охотничьих ружей. Через день пришлось возвращаться. На улице встретил знакомого отца, милиционера. Тот рассказал, что купил квартиру у армянской семьи. Семья эта уехала в Россию, а собаку оставили, добермана. «Оставили на улице псину. Пес сильный, постоять за себя может, а помойки еще пока не опустели. Я переехал. Собака стала приходить ночью. Зайдет во двор и воет. Воет и воет. И спасу от нее нет. Через неделю я вышел в трусах и стал стрелять в нее. Не попал. На следующую ночь она снова пришла. Пришлось взять ее в дом. Теперь с нами живет…»

Последнее, что я помню из того января: автобусная остановка напротив Сальянских казарм, Эльчибей выступает на митинге.

2

…На следующий день после посещения Артема я пришел на морвокзал. Пасмурное море дышало за стеклянной стеной, размоченной каплями дождя. Ни у причала, ни в бухте кораблей не было видно. Седой капитан, старик в морской парадной форме, стоявший за стойкой администратора, ответил, что пассажирских перевозок теперь не осуществляется. Единственный шанс пройтись по морю — в грузовом порту подгадать посадку на паром: Астрахань, Актау, Энзели, — отправление по мере загрузки. Отвернувшись от него, я заплакал и, чтобы он не заметил, снова прижался к мокрому стеклу, по которому резкий ветер размазывал ливневые плети… И вдруг что-то оборвалось внутри и больше меня не жгло явиться в то или иное место прошлой жизни. В тот день хлынул ливень, деревья немо закланялись в гостиничном окне, и море стемнело чернильно.

3

Два дня я бродил по Баиловским холмам. Мой прадед, комиссар 11-й Красной армии, говорил, что Баилов — его первое впечатление от города. Прадед пережил всех, пережил сына, жену, самого себя. Мне было четыре года, когда он умер. Так что я хорошо помню только его колючую скулу, на которую я натыкался носом, щекой, когда мама велела его поцеловать. Помню, как бабушка брила его, взбалтывая помазком пену в алюминиевой миске. Помню, как мы идем с ней к морю — искать его: прадед страдал болезнью Альцгеймера и иногда забывал себя. Отец потом пересказывал его истории — о Гражданской войне, о лихом броске Ефремова на бронепоездах, о том, как в тридцать восьмом он послал семью в Кисловодск, а сам пересиживал на Гызылагаче опасное время. После небольшой аварии на каменоломне в Гиль-гиль-чае, где был директором, он ожидал посадки, но живым даваться чекистам в руки не собирался — сам себя отправил в отпуск, поохотиться поближе к границе с Ираном. Оттуда он посылал гонцов разведать, что и как, и когда опасность миновала, вернулся; но еще год семья жила в Кисловодске.

Я шел ранним утром по Баилова и видел глазами прадеда чисто выметенные многодневным ветром гористые улицы, видел спящих на тротуарах красноармейцев — на тенистой стороне прикрытых шинелями, на солнечной жмурившихся во сне от ярких лучей. Здесь же в переулочке стояла полевая кухня, солдаты кашеварили. Я вижу друга прадеда — моряка Бориса Самородова, вполне легендарную личность. Матросы взбунтовавшегося крейсера «Австралия» избрали его своим предводителем, и он сумел бескровно арестовать и запереть в трюме офицеров и привести корабль в Красноводск, чтобы сдаться комендатуре.

Я видел город, полный войск, видел цирк шапито, заполненный красноармейцами. Директор цирка бежал, артисты работали за хлеб, звери издыхали от голода. Я видел выступавших коверных, заискивавших перед новой властью, ловко поменявших профиль своих шуточек с белого на красный. Прадед был назначен членом отборочной комиссии по распределению военнопленных офицеров белого флота, задержанных в Баку. И вот я вижу поздний вечер, сумеречный бальный зал какого-то особняка. Тусклые, едва тлеющие люстры, полные фонтанного хрусталя. Накурено, грохочут сапоги и голоса, бывшие офицеры всех родов и служб с еще не разглаженными заминками споротых погон обходят с листами в руках комнаты, располагавшиеся по периметру зала. Выражения лиц — от любезного до недружелюбного: не пленники, не перебежчики, а уловленные временем. Давка у регистрационных парт. Регистраторы восседают смешно — просунув наружу поверх поставки ноги, или ерзают, стараясь поместиться коленями под крышку. Из комнат то и дело появляются комиссары, выкликают фамилии без чинов. Их задача вербовать подходящих по нраву, отсеивать тех, кто держит камень за пазухой. Десятка два белых офицеров зажали в углу комиссара, расспрашивают:

— Нас не расстреляют в ЧК?

— Сколько будут платить на флоте?..

— А если вступлю в партию, то сколько?

Умные и серьезные стоят в стороне в очереди за участью. Кое-кто из комиссаров встречает здесь своих знакомых. Разговаривают по душам. Добровольно оставшиеся офицеры (это статус) с крейсера «Орел», чей капитан бежал в Крым через Тифлис и Батум для доклада Врангелю. Вся касса флота вместе с двухмесячным жалованьем отправилась за ним. Ненависть и презрение бывших подчиненных, вспоминают директора цирка шапито, также бежавшего с кассой. В городе смесь ликования, озабоченности и бессилия. Полуголодное существование, враждебные проповеди в мечетях и диверсии на водопроводе и электростанциях дополняют картину. Ревком перекрыл Батумский нефтепровод, отныне не Ротшильды и не Нобели устанавливают цены на керосин.

4

Две ночи я провел в заброшенном доме на мысе Баилова, старом купеческом доме, полном хрустких осколков, обрушенных лестниц, по которым я не решался взойти. Когда-то в нем размещался один из отделов канцелярии Каспийской флотилии. Когда садилось солнце, я карабкался по косогору нижней террасы и забирался в провал в стене. Спал в обширном камине, обвитом лепниной. В заложенном дымоходе то завывал, то шептал ветер, сыпалась штукатурка, и утром мне приходилось тщательно перетряхивать спальник, одежду. Окно в полстены с пристальным видом на бухту светилось передо мной. Ночью мне все чудилось, что в доме кто-то бродит и перелетает тенью из угла в угол…

По утрам жадно втягивал носоглоткой запах сухой земли, растирал в ладонях, чтобы вдохнуть, позабытые растения — полынь, сладкий корень, листья акации, рожкового дерева. Я вскарабкивался к улицам и наблюдал жизнь Баилова. Примерно то же расположение сохранили овощные лавочки, сапожные будки, булочные. Времени трудно изменить уже состарившийся город. Однако раньше этот нагорный район был населен по преимуществу семьями моряков, много было военных патрулей, определявших дисциплину на улицах, запрещавших фотографировать. Теперь на улицах из русских я заметил только двоих — мужчину и женщину, свекольно спившихся, опухших. Кроткие пьяницы помогали дворнику вымести и вымыть подъезд, щеголяли услужливостью. Я не мог отнять палец от спусковой кнопки, ожесточенно, как обоймы во время боя, менял объективы, впивался в ранее привычные ракурсы, но теперь обретшие иной, развернутый смысл. Я испугался, когда на улице столкнулся с двумя женщинами в парандже, они мне показались обугленными. На Баилова я уже заходил в две или три лавки, где за прилавком стояли женщины в хиджабах. И не счесть, сколько раз я встретил молодых бородатых мужчин, в мое время бороды в городе можно было встретить только седые, у аксакалов.

Житье мое на Баилове кончилось тем, что меня замела облава: из тюрьмы сбежали двое заключенных, и теперь полиция прочесывала весь город. Меня ослепили фонарем и подняли за шиворот из камина заброшенного дома, в котором я собирался провести уже третью ночь.

Вечером следующего дня мы с Керри сидели перед входом в его складской ангар. Сидели и смотрели, как заходящее солнце плавит взлетно-посадочную полосу. Я остался у Керри на несколько дней. Он научил меня управлять каром, поднимать им паллеты со стопками тяжеленных оружейных ящиков с неизвестным содержимым, показал мне на ноуте, как работает складская программа, объяснил, что инвентарные номера его склада ради секретности смешаны с номерами трех складов в Денвере. В один из вечеров мы отправились в город, где прошвырнулись по бульвару. Мне было сподручней вживаться в родной город с кем-то еще, с кем-то новеньким — все ему рассказывая и растолковывая. Иногда удается заговорить боль.